Изменить стиль страницы

— А — война? — спросила постоялка издали.

Кожемякину показалось, что в голосе её звенят слёзы, он испугался, заторопился.

— Война? Это — сейчас! Не совсем про войну, но — турка есть! Вот-с!

«Воеводина барыня пленного турка привезла, все ходят за реку смотреть, и я тоже видел: человек роста высокого, лицом чёрен, большеголов и усат. А одет по-русски, в штатское, рыжий сюртук, брючки чёрные, только на голове красная шапка вроде кастрюльки. Улыбается не злобно, а как бы даже виновато. Гулял он с Воеводиной за слободою, на буграх, — она ему по плечо и толстовата, глаза у ней навыкат, добрые. Смеялась, голос же хрипловат. Турка с палкой ходит, правую ногу оттягивая, видно, был повреждён. В городе про барыню нехорошо говорят, а Базунов подбивает жаловаться губернатору, боясь, чтобы племя не пошло. И так, говорит, в господах наших русской-то крови не боле семи капель осталось».

— Потом вот ещё про то же:

«Октября 29-го дня.

Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется — Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал — вот она, женская жадность, к чему ведёт».

«Не обиделась бы!» — спохватился Кожемякин, взглянув на гостью; она, стоя около печи, скрестила руки на груди, низко опустив голову.

— Тут ещё, — торопливо заговорил он, — Плевну брали, но я тогда в селе Воеводине был, и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А вот:

«80-го году, Июня 5-го.

У чиновника Быстрецова беда: помер в одночасье прибывший гостить брат, офицер, а мёртвое мыло из дома не выкинули на перекрёсток-то…»

— Какое мыло? — тихо, точно вздохнув, спросила постоялка.

— Мёртвое, которым покойника обмывают, — объяснил он. — Оно, видите, вредное, его надо на четыре ветра выбрасывать. А Быстрецовы — не выбросили, и жена его, видно, умылась мылом этим и пошла вся нарывами, — извините, французской болезнью. Он её бить, — муж-то, — а она красивая, молодая такая…

— Господи, боже мой! — заговорила постоялка, бесшумно, точно по воздуху подвигаясь к столу. — Как всё это страшно, — ведь вам страшно, да?

Он растерялся, не понимая её волнения, пугаясь его, и, оглядывая комнату, говорил, словно извиняясь:

— Страшно — нет. А вот — скучно очень, — так скучно — сказать нельзя! «Это я вру! — подумал он тотчас же. — Вру, потому что страшно!»

И, как будто подслушав его мысли, она сердито сказала:

— Не может быть, — не верю я вам! Читайте о 81-ом годе…

«Ну, вот! — мысленно воскликнул он. — Эх, зря всё начато, — хотел поближе к ней, а сам наваливаю хламу этого на дороге! А теперь — это ещё…»

И глухим, пониженным голосом, торопясь, пробормотал:

— «Марта 5-го дня.

В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».

Он замолчал.

— Всё? — спросила постоялка.

Ему показалось, что голос её звучит пугливо и обиженно. Она снова подвигалась к столу медленно и неверно, как ослепшая, лицо её осунулось, расширенные зрачки трепетно мерцали, точно у кошки.

— Всё! — ответил он громко, желая всколыхнуть тягостное недоумение, обнимавшее его.

Неловко, как-то боком и тяжело, она села на стул, хмуро улыбаясь и спрашивая чужим голосом:

— Что же, — плакали люди, жалели, да?

— Н-не знаю. Старушки плакали, — так они всегда уж, кто ни умри…

— Но ведь он, — горячо и настойчиво воскликнула постоялка, крепко сцепив пальцы и хрустя ими, — ведь он столько сделал добра народу — вы знаете?

«Непричастна! — решил Матвей, вспыхнув радостью и облегчённо вздыхая. — Слава те, господи!»

И, наклонясь к ней, ласково, как только мог, доверчиво заговорил:

— Я, видите, мало ведь знаю! Конечно, может, некоторые и жалели, да я людей мало вижу…

— Почему? — пристально глядя в лицо его, осведомилась женщина.

— Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, — да и не к кому тут приспособиться — подойдёшь поближе к человеку, а он норовит обмануть, обидеть как ни то…

Она снова встала на ноги и пошла, шаль спустилась с плеча её и влеклась по полу.

— Но всё-таки! Что же говорили о нём?

— Да так, — догадывались — кто убил, зачем? Потом сошлись, что дворяне. Любопытно всем было, первый раз случилось эдакое…

— Первый раз! — воскликнула она негромко.

— Ведь он здесь не бывал, по картинкам только знали, да в календарях, а картинки да календари не у каждого тоже есть, — далеко мы тут живём!

— Долго говорили об этом?

— Н-не знаю! Здесь всё скоро проходит; у каждого своя жизнь, свой интерес…

Он помолчал, оглядывая высокую фигуру, и предложил:

— Да вот, ежели не устали вы, так я подробно расскажу, как это было…

Постоялка быстро обернулась к нему, восклицая:

— Пожалуйста, ах, пожалуйста!

«Жалеет, видно!» — думал Кожемякин.

И начал рассказывать о страшном вечере, как он недавно вспомнился ему, а женщина тихо и бесшумно ходила по комнате взад и вперёд, покачиваясь, точно большой маятник.

Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.

Матвей кончил рассказ; гостья с усмешкой взглянула на него и молвила негромко:

— Да, действительно, — мёртвое мыло! Н-ну, почитайте ещё, — можно?

«А — капризна, трудно угодить ей!» — подумал Кожемякин, тихонько вздыхая.

— «81-го году, Апреля 7-го дня.

Третьего дня утром Базунов, сидя у ворот на лавочке, упал, поняли, что удар это, положили на сердце ему тёплого навоза, потом в укроп положили…»

Он остановился — постоялка не то плакала, не то смеялась, наполняя комнату лающими звуками.

— Это было несколько сотен лет тому назад! — прерывисто, пугающим голосом говорила она. — Какого-то князя в укроп положили… Владимирко, что ли, — о, господи!

«Что она?» — неприязненно соображал Матвей. — Если удар, всегда сердце греют и в укроп кладут, — пояснил он, искоса наблюдая за нею.

— Да, мёртвое мыло! — молвила она сквозь зубы. — О, боже мой, конечно!

И оглядывалась вокруг, точно сейчас только заметив погасший самовар, тарелки со сластями, вазы варенья, вычурную раму зеркала, часы на стене и всю эту большую, уютную комнату, полную запахами сдобного теста, помады и лампадного масла. Волосы на висках у неё растрепались, и голова казалась окрылённой тёмными крыльями. Матвей наклонился над тетрадкой, продолжая:

— «А он дважды сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…

— Чем он занимался? — спросила постоялка, вставая.

— Всем вообще… деньги в рост давал тоже.

Она бледно и натянуто улыбнулась.

— Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать…

И протянула ему руку, говоря:

— Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом… спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, — стыдно!

Он ничего не успел сказать в ответ ей — женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:

— Благодарю вас!..

Кожемякин сошвырнул тетради на пол, положил локти на стол, голову на ладони и, рассматривая в самоваре рыжее, уродливое лицо, горестно задумался: