Изменить стиль страницы

Матвей Савельев прочитал «Робинзона», «Родное слово», «Детский мир» и ещё штук пять столь же интересных книг, — это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.

А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и — проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.

Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.

Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.

— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!

— Она не глупее тебя, — вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.

«Все-то она знает!» — изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и — все сильнее влекло к ней.

Однажды он услыхал, как она звучно и печально читала детям стихи:

Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода…
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей рукою
Сбросил я жабу с неё… а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели…
А за стеною малиновки пели…

Вечером, встретив её в кухне, он попросил:

— Давеча, мимо двери проходя, слышал я — стихи читали вы, — не дадите ли мне их?

— Не могу. Я по памяти читала, книжки нет у меня.

— Ну, напишите.

— Хорошо. Вам понравилось?

— Да, очень!

Она медленно сказала:

— Это написано Щербиной, — я очень любила его раньше, — давно, давно!

— Вы напишите, а я — в тетрадку себе вложу…

Присматриваясь к нему, она спросила шутливо:

— В тетрадку? Вы, может быть, сами пишете стихи?

— Нет, зачем же! Так это у меня, — скуки ради события разные записываю для памяти, — сознался он.

— Да-а? — вопросительно протянула она, и ему показалось, что глаза её стали больше. — Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?

Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:

— Неловко будет, там всякое написано… А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, — я вам на выбор прочитаю…

Женщина задумчиво молчала, глядя куда-то мимо него, он следил за её глазами и, холодея, ожидал ответа.

— Что ж? Хорошо! — как-то вдруг и решительно сказала постоялка, выпрямившись. — Когда?

— Хоть сейчас!

— Ах вы, писатель! — тихо воскликнула она и тотчас же, другим голосом, словно рассердившись, спросила. — Вам сколько лет?

— Тридцать один… два…

— Неправда! Пятнадцать! — молвила постоялка опять по-новому. Матвей вздрогнул:

«Неужто — заигрывает?»

А она, проходя к двери, строго бросила:

— Я приду через час!

Он приказал Наталье ставить самовар, бросился в свою комнату, выхватил из шкафа две толстые тетради, хлопнул ими по столу и — решил, что нужно одеться по-праздничному.

…Вот уже прошёл один из длиннейших часов его жизни. Наталья, умильно улыбаясь и глядя вбок, давно поставила на стол кипящий самовар. Матвей сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса, с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой. Пробовал повесить на грудь тяжёлые отцовы часы, но они не влезали в карман рубахи, а надеть жилет — не решился, в комнате было жарко. Сидел не шевелясь, стараясь не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.

«Семнадцать минут… восемнадцать», — считал он, обиженно поглядывая на жёлтый циферблат стенных часов, огромный, как полная луна на восходе, и такой же мутно-зловещий.

Высокий ворот рубахи давил шею, сапоги жали пальцы и при каждом движении ног сухо скрипели.

На двадцать третьей минуте она открыла дверь — он встал встречу ей, покорно кланяясь.

А она, тихо подвигаясь к столу, оглянула его с ног до головы и спросила:

— Что это вы каким кучером нарядились?

Матвей сел, виновато заметив:

— И вы… в красной кофте…

— Что ж из этого следует?

— Я не знаю! — уныло сказал Кожемякин.

— Я тоже, — раздалось в ответ.

Но вдруг она упала на стул и — точно вспыхнула вся — звонко захохотала, вскинув голову, выгибая шею, вскрикивая сквозь смех:

— Ой, простите! Вы — ужасно смешной, — честное слово! Нестерпимо смешнущий!

Он был счастлив, качался на стуле, поглаживая ладонями плисовые свои колени, и, широко открыв рот, вторил ей басовитым грудным смешком.

— Ах, чудак вы! — говорила она, отирая слёзы; добрые глаза её смотрели грустно.

Дрожащей рукой он наливал чай, говоря с тихой радостью:

— Дикий, — тут все — дикие… а я, видно, особенно, — живу один и…

Между бровей её легла складка.

— Чай буду разливать я, а вы — читайте! — деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места — сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза:

— Да и глуп я!

— Это — почему? — не вдруг и негромко осведомилась женщина.

— А вот — хотел как лучше, как больше чести вам, и вышло — смешно только…

Резким движением руки расстегнул две пуговицы ворота рубахи, сел с боку стола и открыл тетрадку.

— Ну — читайте, — успокоительно сказала постоялка, — читайте!

Он кашлянул, глухим голосом прочитал кантату о богине Венус и взглянул на гостью, — она улыбалась, говоря:

— Стихи — допотопные, а читаете вы мрачно очень!

— Как умею, не обессудьте…

Но она настойчиво повторила:

— Вы читайте просто, как говорите, это лучше будет…

Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая, с нею легко и приятно, а другая — любит насмехаться и командовать.

— Вот ещё стихи:

Ты, смертный, пробудись и будь полезен свету,
Да вера и дела усовершат тебя.
Ах, дорог миг, спеши ты к своему предмету
И к смерти приготовь себя.

— Весёленькие стишки! — лениво сказала женщина.

Кожемякин вздохнул, продолжая:

Ты смеешь умствовать, когда век заблуждаться
Высокого ума есть в мире сём удел,
К трудам родимся мы, а в неге наслаждаться
Есть — счастия предел.

— Откуда вы взяли такую премудрость? — спросила она, пожав плечами.

Он неохотно объяснил:

— Приборы медные на окна покупал, так в эти стихи шпингалет был завёрнут…

— Что же вам тут нравится?

— Слова значительные, — ответил он обиженно. — Здесь эдакие слова кто скажет?

— Н-ну? — воскликнула она, усмехаясь. — Эдакими словами себя не — как это? не усовершишь!

«Не буду я коромыслом выгибаться перед тобой!» — подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал: