Изменить стиль страницы

«Стыдно? А тебе какое дело? Ты — кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!»

Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот — потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.

— Убирать самовар-то? — сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.

— Бери! Помоги-ка сапог снять…

Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:

— Чего оскалилась? Что ты понимаешь?

Напрягаясь, она покорно ответила:

— Я, батюшка, ничего не понимаю, — зачем?

— А — смеёшься! — топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. — Ужинать не ждите, гулять пойду…

— Какой теперь ужин! — воскликнула кухарка. — Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы…

— Твоё дело? — крикнул он. — Что вы все учите меня?

Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:

«Живу я не хуже других, для смеха надо мной — нет причин…»

Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры — отражения звёзд.

Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.

…Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:

— Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут…

Он — выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.

— Почему?

Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:

— А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь…

«Зря она это говорила — научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!» — думал он, медленно шагая вдаль от города.

Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:

— А ты полно дурить!

Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.

— Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой — через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!

Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:

Ды-ля чи-иво беречься мине?
Веткин был ответ, —
И я вуже иссохшая-а-а…

— Брось, пожалуйста! — уговаривал он. — Что я, плакать к тебе пришёл?

Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:

— Ах, извините! И-извините…

Становилась злобно бесстыдной, и на другой день он вспоминал о ней со страхом и брезгливостью.

Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, — просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.

«Никто никому не верит», — размышлял Матвей, спотыкаясь.

И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:

— Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?

Татарин, жёлтый со зла и страха, скрипел зубами, урчал:

— Что делам? Ты — грешна, я — грешна, все — праведны! Бежать нада…

Однажды он пришёл с базара избитый до крови, сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл:

— Айда, пошёл, Шакирка-шайтан, совсем долой земля, пуста башка!

А Матвей стоял у печи и чувствовал себя бессильным помочь этой паре нужных ему, близких людей, молчал, стыдясь глядеть на их слёзы и кровь.

Наталья поливала бритую голову водой, а Шакир толкал её прочь.

— Тебе тоже башка ломать будут! Хозяйн — ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, — как говорил? Не делай вражда, не гони друга. Я тебе говорил — коран! Ты мне — твоя книга сказывал. Не нужна тут я, и ты не нужна…

«Вот как живём!» — мысленно крикнул Кожемякин постоялке.

Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.

Вот он сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике, с засученными по локоть рукавами, с долотом в руке, на полу — стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить — выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.

— Так, так! — говорит он, щуря маленькие добрые глазки. У него большая сивая борода, высокий лоб, маленький, красный нос утонул между пухлых щёк, а рот у него где-то на шее.

— Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев — бесятся нивесть как. Оле[13] нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю — не вем! Да, вот те и пастырь…

Он стучал черенком долота по колену, и, должно быть, больно было ему — морщился, вздрагивал, но всё-таки стучал.

— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!

Из угла откуда-то поднялась маленькая женщина, большеглазая, носатая, с тонкими бровями.

Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь лететь.

Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой, с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.

— Хотите — подвезу? — предложил он, остановив лошадь.

— Спасибо, я пешком дойду, а вот если грибы возьмёте, — сказала она без ужимок, неизбежных у окуровских женщин. — Ну что, татарина вашего перестали обижать?

— Ругают, да хоть не бьют, и на том спасибо!

вернуться

13

междом. церк. — о, ах, увы — Ред.