Изменить стиль страницы

Задремав, он видел непонятные сны: летают в поле над лысыми холмами серые тени и безответно стонут:

— Славяне, славяне!

Идёт Маркуша, весь обвешанный клетками, ухмыляется и бормочет:

— А я про что баю?

А на одном холме, обнажённом от снега ветрами, израненном трещинами, распластался кто-то и кричит:

— Это — не так, — не так!

Запели петухи сырыми голосами, закаркали вороны, в монастыре ударили к заутрене, — маленький колокол кричал жидко и неубедительно.

Матвей, не открывая глаз, полежал ещё с полчаса, потом босой подошёл к окну и долго смотрел в медленно таявшие сумерки утра, на обмякший, рыхлый снег.

«За утреню пойти, что ли?» — спросил он себя и вспомнил, как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув:

— Возьми-ка гостинчик, Матвей Савельич!

Он развернул листок и прочитал кудряво написанные слова:

«Ежели вы можете сохранить секрет, то сегодня после одиннадцати часов подойдите к монастырскому забору, где черёмуха, вам скажут его, очень важное».

«Клирошанки балуются», — не удивясь, подумал он тогда.

Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь «не согрешив, не покаешься, не покаявшись — не спасёшься», балуют — за себя, а молятся день и ночь — за весь мир.

Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и — чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил — и ему стало горько и стыдно.

Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.

Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна — с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:

— Что ты мне каких сватаешь?

— А каких, свет?

— Да с изъянцем всё…

Дерзкая, избалованная старуха, подмигивая, ответила:

— По купцу, свет, и товар! Думаешь, город забыл про мачеху-то? Ой, нет! У города память крепкая!

И затряслась, охваченная тихоньким, скверным смешком.

…Он простоял у окна вплоть до времени, когда все в доме встали, спешно умылся, оделся, пошёл в кухню, отворил дверь и встал на пороге. Сидя за столом, Маркуша держал Борю меж колен, говоря ему:

— Язычник, значить? Она у тебя скажеть! Это, стало быть, ябедник, али говорю много — язычник-то? Да, миляга, я всякого могу заговорить, от меня не спасёшься! А ты вот спроси-ка её, как надобно бородавки лечить? Вон она у тебя, бородавка-то!

Кожемякин ступил в кухню и, неожиданно для себя, сурово сказал:

— Тебе бы не набивать голову ребёнку чем не надо!

Сказал и — понравился сам себе.

Чистенький, розовый и милый, Боря поднял брови, ласково здороваясь.

— Здравствуйте!

Матвей пожал его руку.

— С добрым утром!

— Благодарю! — шаркнув ногою, сказал Борис. — И вас также!

Тогда Матвей, чувствуя маленькую новую радость, засмеялся, схватил мальчика на руки и предложил ему:

— Ну, давай, что ли, дружиться, а?

— Конечно, давай! — согласился Борис. Пощупал волосы на голове Матвея и объявил: — Вот мягкие волосы у тебя! Мягче маминых.

— Да ну?

— Честное слово!

— Это, брат, хорошо.

— Почему?

Матвей смутился.

«А пёс знает — почему! Экой пытливый!» — подумал он, опустив Борю на под и спрашивая:

— Ты чай пил?

— Нет ещё. Ещё мама не оделась.

— Не оделась?

Он на секунду закрыл глаза.

— Давай лучше со мной чай пить! Сочни велим сделать, а?

— Давай!

А за чаем дружба окрепла: мальчик воодушевлённо рассказывал взрослому о Робинзоне, взрослый, по-детски увлечённый простой и чудесной историей, выслушал её с великим интересом и попросил:

— Дай-ко ты мне эту книгу!

Днём, встретив постоялку, он осмелился сказать ей:

— А забавен сын у тебя, Евгенья Петровна! Да и — умён!

— Приятно слышать, — молвила она, ласково улыбаясь.

Улыбка ещё более ободрила его.

— И подобрей тебя будто…

Женщина нахмурилась и прошла куда-то мимо, бросив на ходу:

— Я — не ребёнок.

«Эк сказала! — думал Кожемякин, сморщив лицо. — А я ребёнок, что ли?»

И, обиженный, лениво пошёл на завод.

Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши: вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая его в свободные часы и вступая с ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.

«Напрасно это она! — размышлял Матвей. — Меня — избегает, а тут…»

Через несколько дней, в тихие сумерки зимнего вечера, она пришла к нему, весёлая, в красной кофте с косым воротом, похожей на мужскую рубаху, в чёрной юбке и дымчатой, как осеннее облако, шали. Косу свою она сложила на голове короной и стала ещё выше.

— Я пришла просить вас о великом одолжении, — говорила она, сидя около лежанки, в уютном углу комнаты.

От красной кофты у него потемнело в глазах, и он едва видел её лицо на белом блеске изразцов.

Она говорила, что ей нечем жить, надобно зарабатывать деньги, и вот она нашла работу — будет учить дочь казначея Матушкина и внука Хряпова, купца.

— Это — Ванюшка, — пробормотал Кожемякин, чувствуя, что надо же сказать что-нибудь, — у него отец с матерью на пароходе сгорели…

— Но учить детей мне запрещено, и надо, чтобы никто не знал этого…

— Не узнают! — горячо сказал Матвей и весь вспотел, подумав: «Эх, конечно, узнают!»

Ему пришла в голову счастливая мысль:

— А вы — так, будто нет ученья, просто — ходят дети к Боре, играть…

— Конечно! — весело сказала она. — Теперь ещё — нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?

Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:

— А сколько вам угодно!

— Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?

— Меня-то? — воскликнул он.

Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.

— Конечно, это узнают и — запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!

Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял: «Узнают? Взятку дам — глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая…»

Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.

«Экой ты какой!» — упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.

Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.

«Её и обнять не посмеешь, эдакую-то», — печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь: «Царица небесная! Помоги и помилуй, — отжени искушение!»

Уже дважды падал мокрый весенний снег — «внук за дедом приходил»; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.