Изменить стиль страницы

Ананий смотрел на Фому так странно, как будто видел за ним еще кого-то, кому больно и страшно было слышать его слова и чей страх, чья боль радовали его…

— И все вы, теперешние, погибнете от свободы… Дьявол поймал вас… он отнял у вас труд, подсунув вам свои машины и депеши… Ну-ка, скажи, отчего дети хуже отцов? От свободы, да! Оттого и пьют и развратничают с бабами…

— Ну, — тихо сказал Фома, — развратничали и пьянствовали и прежде не меньше…

— Молчал бы! — крикнул Ананий, сурово сверкая глазами. — Тогда силы у человека больше было… по силе и грехи! Тогда люди — как дубы были… И суд им — от господа будет по силам их… Тела их будут взвешены, и измерят ангелы кровь их… и увидят ангелы божий, что не превысит грех тяжестью своей веса крови и тела… понимаешь? Волка не осудит господь, если волк овцу пожрет… но если крыса мерзкая повинна в овце — крысу осудит он!

— Откуда людям знать, как бог осудит человека? — задумчиво спросил Фома. — Видимый суд нужен…

— Пошто — видимый?

— Чтобы понимать людям…

— А кто, кроме бога, судья мне?

Фома взглянул на старика и замолчал, опустив голову. Ему вспомнился беглый каторжник, убитый и сожженный Щуровым, он снова верил, что это так и было. И женщин — жен и любовниц — этот старик, наверное, вогнал в гроб тяжелыми ласками своими, раздавил их своей костистой грудью, выпил сок жизни из них этими толстыми губами, и теперь еще красными, точно на них не обсохла кровь женщин, умиравших в объятиях его длинных, жилистых рук. И вот теперь он, ожидая смерти, которая уже близко от него, считает грехи свои, судит людей и говорит: «Кто, кроме бога, судья мне?»

«Боится он или нет?» — спросил себя Фома и задумался, исподлобья рассматривая старика.

— Да, парень! Думай… — покачивая головой, говорил Щуров. — Думай, как жить тебе… О-о-хо-хо! как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и дома уже построили из них… обветшали даже дома… а я всё это видел и — всё живу! Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: «Неужто один человек столько сделать мог? Неужто я всё это изжил?..» — Старик сурово взглянул на Фому, покачал головой и умолк…

Стало тихо. За окном на крыше дома что-то негромко трещало; шум колес и глухой говор людей несся снизу, с улицы. Самовар на столе пел унылую песню. Щуров пристально смотрел в стакан с чаем, поглаживал бороду, и слышно было, что в груди у него хрипит…

— Трудно тебе жить без отца-то? — раздался его голос.

— Привыкаю… — ответил Фома.

— Богат ты… Яков умрет — еще богаче будешь, всё тебе откажет. Одна дочь у него… и дочь тебе же надо взять. Что она тебе крестовая и молочная — не беда! Женился бы… а то что так жить? Чай, таскаешься по девкам?

— Нет…

— Говори! Э-эхе-хе!.. Помирает купец… Сказывал мне один лесничий, врет ли, нет ли, — что-де раньше все собаки волками были и выродились в собак… Так вот и наше звание — тоже скоро все собаками будем… Науки изучим, модные шляпы на башки воткнем, и всё там, что надо, сделаем для того, чтобы свое обличье потерять… И ничем нас от других людей не отличишь… Завели такой порядок, чтобы всех детей в гимназисты отдавать… И купцов, и дворян, и мещан-всех под один колер подгоняют… Оденут в серое и учат всех одной науке… растят человека, как дерево… Зачем это? Никому не известно… И полено одно от другого хоть сучком да отличается, а тут хотят людей так обстрогать, чтобы все на одно лицо были… Скоро нам, старикам, крышка… да-а! Может, никто уж и не поверит через пятьдесят эдак лет, что на свете я жил… Ананий, Саввин сын, по прозвищу Щуров… так-то! И что я, Ананий, окромя бога, никого не боялся… И что был я в молодости мужик, а земли имел две с четью десятины, а под старость накопил одиннадцать тысяч десятин и всё под лесом… да денег, может, два миллиона…

— Вот всё говорят — деньги? — сказал Фома с неудовольствием. — А какая от них радость человеку?

— Мм… — промычал Щуров. — Плохой из тебя купец будет, коли ты силы денег не понимаешь…

— Кто ее понимает? — спросил Фома.

— Я! — уверенно сказал Щуров. — И всякий умный человек… Яшка понимает… Деньги? Это, парень, много! Ты разложи их пред собой и подумай — что они содержат в себе? Тогда поймешь, что всё это — сила человеческая, всё это-ум людской… Тысячи людей в деньги твои жизнь вложили. А ты можешь все их, деньги-то, в печь бросить и смотри, как они гореть будут… И будешь ты в ту пору владыкой себя считать…

— Этого не делают…

— Оттого, что у дураков денег не бывает… Деньги пускают в дело… около дела народ кормится… а ты надо всем тем народом — хозяин… Бог человека зачем создал? А чтобы человек ему молился… Он один был, и было ему одному-то скучно… ну, захотелось власти… А как человек создан по образу, сказано, и по подобию его, то человек власти хочет… А что, кроме денег, власть дает?.. Так-то… Ну, а ты — деньги принес мне?

— Нет… — ответил Фома. От речей старика в голове у него было тяжело и мутно, и он был доволен, что разговор перешел наконец на деловую почву.

— Это напрасно! — сказал Щуров, строго нахмурив брови. — Срок прошел — надо платить…

— Получите завтра половину…

— Зачем половину? Все давай!

— Уж очень нам теперь нужны деньги-то…

— А их нет? Однако и мне нужны…

— Подождите!

— Э, брат, ждать не буду! Ты не отец… ваш брат, молокосос, народ ненадежный… в месяц можешь ты всё дело спутать… а я от того убыток понесу… Ты мне завтpa все подай, а то векселя протестую… У меня это живо!

Фома смотрел на Щурова и удивлялся. Это был совсем не тот старик, что недавно еще говорил словами прозорливца речи о дьяволе… И лицо и глаза у него тогда другие были, — а теперь он смотрел жестко, безжалостно, и на щеках, около ноздрей, жадно вздрагивали какие-то жилки. Фома видел, что, если не заплатить ему в срок, — он действительно тотчас же опорочит фирму протестом векселей…

— Что, видно, плохи дела-то? — усмехнулся Щуров. — Ну, говори начисто где отцовы деньги рассыпал?

Фоме захотелось испытать старика.

— Дела не очень веселые… — сказал он, хмурясь, — поставок нет… задатков не получили… ну, и трудновато.

— Та-ак!.. Пособить, что ли?

— Сделайте милость… отсрочьте платежи-то, — попросил Фома, скромно опустив глаза.

— Мм… али из дружбы к отцу пособить? Пожалуй, пособлю…

— А на сколько времени отсрочите? — осведомился Фома.

— На полгода…

— Покорно благодарю…

— Не на чем… Одиннадцать тысяч шестьсот за тобой… Ты вот что: перепиши мне векселя на пятнадцать, уплати проценты с этой суммы вперед… а в обеспечение я с тебя закладную на две твои баржи возьму…

Фома встал со стула и, усмехаясь, проговорил:

— Завтра пришлите векселя… я их вам оплачу полностью…

Щуров тоже грузно поднялся со стула и, не спуская глаз под насмешливым взглядом Фомы, спокойно почесывая грудь, сказал:

— И так хорошо…

— Спасибо… за ласку!

— Не даешься ты… а то я бы тебя приласкал! — лениво проговорил старик, оскаливая зубы.

— Н-да! попадешь вам в руки…

— Тепло будет…

— Нагреете, что говорить…

— Ну, однако, паренек, будет! — сурово сказал Щуров. — Хоть ты и думаешь про себя, что неглуп… только рано это… Сыграл вничью, да уж и хвастаться стал!.. А ты у меня выиграй… тогда и пляши от радости… Прощай-ка… Да денежки завтра припаси…

— Не беспокойтесь… Прощайте!

— С богом!

Выйдя за дверь номера, Фома услыхал, как старик зевнул протяжно и громко, а потом запел сиповатым басом:

— «Ми-ило-осердия двери отверзи нам… благословенная богородице…»

Фома унес с собой от старика двойственное чувство: Щуров и нравился ему и в то же время был противен.

Он вспоминал речи старика о грехе, думал о силе веры его в милосердие бога, и — старик возбуждал в нем чувство, близкое к уважению.

«И этот тоже про жизнь говорит… и вот — грехи свои знает, а не плачется, не жалуется… Согрешил — подержу ответ… А та?.,» — Он вспомнил о Медынской, и сердце его сжалось тоской. «А та — кается… не поймешь у ней — нарочно она или в самом деле у нее сердце болит…»