Изменить стиль страницы

Фоме казалось, что он завидует Ананию, и парень поспешил напомнить себе попытки Щурова обобрать его. Это вызывало в нем отвращение к старику, он не мог примирить своих чувств и, недоумевая, усмехался.

— Н-ну, был я у Щурова!.. — сказал он, придя к Маякину и усаживаясь за стол.

Маякин в засаленном халатике и со счетами в руках нетерпеливо заерзал в своем кожаном кресле и оживленно заговорил:

— Наливай ему чаю, Любава! Рассказывай, Фома… Мне к девяти в думу надо, рассказывай скорей.

Фома, посмеиваясь, рассказал о том, как Щуров предложил ему переписать векселя.

— Э-эх! — с сожалением, тряхнув головой, воскликнул Яков Тарасович. — Всю обедню испортил ты, брат, мне! Разве можно так прямо вести дела с человеком? Тьфу! Дернула меня нелегкая послать тебя! Мне самому бы пойти… Я бы его вокруг пальца обернул!

— Ну, едва ли! Он говорит: «Я дуб…»

— Дуб? А я — пила… Дуб-дерево хорошее, да плоды его только свиньям годны… И выходит, что дуб — глуп…

— Да ведь всё равно платить надо…

— С этим не торопятся… умные люди! А ты — готов бегом бежать, чтобы деньги отдать… купец!

Яков Тарасович был решительно недоволен крестником. Он морщился и сердито приказывал дочери, молча разливавшей чай.

— Сахар подвинь мне, видишь — не достану… Лицо Любови было бледно, глаза мутны, и руки у нее двигались вяло, неловко… Фома посмотрел на нее и подумал:

«Смирная какая при отце-то…»

— О чем он говорил с тобой? — спросил его Маякин.

— Насчет грехов…

— Ну конечно! Всякому человеку свое дело дорого… а он — фабрикант грехов… Давно о нем и на каторге и в аду плачут-тоскуют, ждут — не дождутся…

— Увесисто говорит он, — задумчиво сказал Фома, помешивая чай в стакане.

— Меня ругал? — осведомился Маякин, ехидно искривив лицо.

— Было…

— А ты что?

— А я… слушал…

— Мм… что же слышал?

— «Сильному, говорит, простится, — а слабому нет прощения…»

— Премудрость, подумаешь!.. Это и блохи знают… Презрительное отношение крестного к Щурову почему-то раздражало Фому, и, глядя в лицо старика, он с усмешкой сказал:

— А вас он не любит…

— Меня, брат, никто не любит! — с гордостью сказал Маякин. — И любить меня не за что, я не девка… Но зато — уважают меня… А уважают только тех, кого побаиваются…

И старик хвастливо подмигнул крестнику.

— Говорит он увесисто… — повторил Фома. — Жалуется… «Вымирает, говорит, настоящий купец… Всех, говорит, людей одной науке учат… чтобы все были одинаковы… на одно лицо…»

— Считает так, что — не годится это? Дурак! — презрительно сказал Маякин.

— А почему это хорошо? — спросил Фома, недоверчиво поглядывая на крестного.

— Ежели видим мы, что, взяв разных людей, сгоняют их в одно место и внушают всем одно мнение, — должны мы признать, что это умно… Потому — что такое человек в государстве? Не больше как простой кирпич, а все кирпичи должны быть одной меры, — понял? Людей, которые все одинаковой высоты и веса, как я хочу, так и положу…

— Кому же приятно кирпичом-то быть, — хмуро сказал Фома.

— Речь не о приятном, а о деле… Не всякому человеку можно рожу стереть, но ежели иного побить молотом, он будет золотом… А башка лопнет — что поделаешь? Слаба, значит, была…

— Говорил он также насчет труда… «Всё, говорит, машины работают, а люди от этого балуются…»

— Поехала кума, неведомо куда! — пренебрежительно махнул рукой Маякин. — Удивительно мне — какой у тебя аппетит на всякую пустяковину! «Машина»! Он бы, старый пень, подумал — какая она, машина-то? Железная! — стало быть, ее не жалко, завел — она и кует тебе рубли… без всяких слов, без хлопот… пустил, она и вертится! А человек — он беспокойный и жалкий… он очень жалок порой бывает! Воет, ноет, плачет, просит… пьян напивается… в нем лишнего для меня— ах, как много! А в машине, как в аршине, — ровно столько содержания, сколько требуется для дела… Ну, я пойду одеваться… пора.

Он встал и ушел, громко шаркая туфлями по полу. Фома посмотрел вслед ему и вполголоса сказал, хмуря брови:

— Леший разве разберет всё это… один говорит так, другой — этак…

— Вот и в книгах тоже, — тихо сказала Любовь. Фома взглянул на нее, добродушно улыбаясь. И она ответила ему неясной улыбкой. Глаза у нее смотрели устало, печально…

— Всё читаешь? — спросил Фома.

— Да-а… — уныло ответила девушка.

— И тоскуешь?

— Тошно… Одна потому что… Слова не с кем сказать…

— Плохо твое дело…

Она ничего не сказала на это, а лишь опустила голову и стала медленно перебирать пальцами кружево полотенца.

— Шла бы замуж… — сказал Фома, чувствуя, что ему жалко ее.

— Отстань, пожалуйста… — некрасиво наморщив лоб, ответила Любовь.

— Чего отстань? Ведь пойдешь же…

— Вот! — со вздохом и тихо воскликнула девушка. — Вот я и думаю — надо… А как пойдешь? Ты знаешь ли — я такое чувствую теперь, — как будто между мною и людьми туман стоит… густой, густой туман!..

— От книг, — уверенно вставил Фома.

— Подожди! И я перестаю понимать, что делается… Всё мне не нравится, всё чужое стало… Всё не так, как надо, всё не то… Я понимаю это, а сказать, что не так и почему, — не могу!..

— «Не так, не так…» — забормотал Фома. — Это у тебя от книг… Хоть я и сам тоже чувствую, что не так… Это может и оттого, что еще молоды мы…

— Мне сначала казалось, — не слушая его, говорила Любовь, — что я в книгах всё понимаю…

— Бро-ось ты их! — посоветовал Фома пренебрежительно.

— Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь — сколько разных мыслей на свете! О, господи! И есть такие, что голову жгут… В одной книге сказано, что всё существующее на земле разумно…

— Всё? — спросил Фома.

— Всё! А в другой — напротив.

— Погоди! Разве это не чепуха?

— О чем разговор? — спросил Маякин, являясь в дверях, одетый в длинный сюртук и с какими-то медалями на шее и груди.

— Так… — хмуро сказала Любовь.

— Насчет книг, — добавил Фома.

— Каких книг?

— Да вот она читает… прочитала, что всё на земле — разумно…

— Ну!

— Ну, а я говорю — враки!

— Н-да… — Яков Тарасович задумался, пощипывая бородку и прищурив глаза.

— Это что за книга? — спросил он у дочери, помолчав.

— Маленькая такая… желтая… — неохотно сказала Любовь.

— Ты ее положи-ка на стол мне… Это неспроста тоже сказано — всё на земле разумно! Ишь… догадался какой-то!.. Н-да… это очень даже ловко выражено… И кабы не дураки-то совсем бы это верно было… Но как дураки всегда не на своем месте находятся, — нельзя сказать, что всё на земле разумно… Прощай, Фома! Посидишь, али подвезти?..

— Посижу еще…

Любовь и Фома снова остались вдвоем.

— Какой он у тебя, — кивнув головой вслед крестному, сказал Фома.

— Какой?

— На всё откликается, всё своим словом покрыть хочет…

— Да-а… умный!.. А вот не понимает, как тяжело мне жить… — печально сказала Любовь.

— Я тоже не понимаю… выдумываешь ты много…

— Что я выдумываю? — раздраженно крикнула девушка.

— Да, — всё это… не твои ведь мысли-то— чужие!..

— Чужие… чужие…

Она хотела сказать что-то резкое, но оборвалась и замолчала. Фома смотрел на нее и, поставив рядом с нею Медынскую, грустно подумал:

«Какое всё разное… и люди и женщины… И чувствуешь всегда разное…»

На улице темнело, а в комнате уже было совсем темно. Ветер качал липы. сучья их царапались о стены дома, точно холодно им было и они просились в комнаты…

— Люба! — тихо сказал Фома.

Она подняла голову и посмотрела на него.

— Знаешь… я ведь поссорился с Медынской-то…

— Из-за чего? — оживляясь, спросила Любовь.

— А — так уж!.. Она обидела меня…

— Ну, это хорошо, что поссорился, — одобрительно сказала девушка, — а то бы она тебя завертела… она — дрянь, кокетка… ух, какие я про нее вещи знаю!

— Совсем она не дрянь, — угрюмо сказал Фома. — И ничего ты не знаешь… Всё вы врете!

— Ну уж, извини!