Изменить стиль страницы

— Погоди, я дам ему в рожу пинка… — попросил Фома. Но его потащили куда-то. В ушах его звенело, сердце билось быстро, но он чувствовал себя легко и хорошо. И на подъезде клуба, глубоко и свободно вздохнув, он сказал Ухтищеву, добродушно улыбаясь:

— Здорово я ему задал, а?

— Слушайте! — возмущенно воскликнул веселый секретарь. — Это, извините, дико! Это, чёрт возьми… я первый раз вижу!

— Милый человек! — ласково сказал Фома. — Аль он не стоит трепки? Не подлец он? Как можно за глаза сказать такое? Нет, ты к ней поди и ей скажи… самой ей, прямо!..

— Позвольте, — дьявол вас возьми! Да ведь не за нее же только вы его отдули?

— То есть как не за нее? А за кого? — удивился Фома.

— За кого? Я не знаю… очевидно, у вас были счеты! Фу, господи! Вот сцена! Вовеки не забуду!

— Он, этот самый, кто такой? — спросил Фома и вдруг засмеялся. — Как он кричал, — дурак!

Ухтищев пристально взглянул в лицо и спросил его:

— Скажите — вы в самом деле не знаете, кого били? И действительно за Софью Павловну только?

— Вот — ей-богу! — побожился Фома.

— Чёрт знает что такое!.. — Он остановился, с недоумением пожал плечами и, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на Фому. — Вы за это поплатитесь, Фома Игнатьич…

— К мировому он меня?

— Дай боже, чтобы так… Он вице-губернатора зять

— Н-ну-у?! — протянул Фома, и лицо у него вытянулось.

— Н-да-с. Говоря по совести, он и мерзавец и мошенник… Исходя из этого факта, следует признать, что трепки он стоит… Но принимая во внимание, что дама, на защиту коей вы выступили, тоже…

— Барин! — твердо сказал Фома, кладя руку на плечо Ухтищева. — Ты мне всегда очень нравился… и вот идешь со мной теперь… Я это понимаю и могу ценить… Но только про нее не говори мне худо. Какая бы она по-вашему ни была, — по-моему… мне она дорога… для меня она — лучшая! Так я прямо говорю… уж если со мной ты пошел — и ее не тронь… Считаю я ее хорошей стало быть, хороша она…

Ухтищев услыхал в голосе Фомы большое волнение, взглянул на него и задумчиво сказал:

— Любопытный вы человек, надо сознаться…

— Я человек простой… дикий! Побил вот, и — мне весело… А там будь что будет…

— Боюсь — нехорошо будет… Знаете, — откровенность за откровенность, — и вы мне нравитесь… хотя — гм! — опасно с вами… Найдет этакий… рыцарский стих, и получишь от вас выволочку…

— Ну уж! Чай, я еще первый раз это… не каждый день бить людей буду…сконфуженно сказал Фома. Его спутник засмеялся.

— Экое вы — чудовище! Вот что — драться дико… скверно, извините меня… Но, скажу вам, — в данном случае вы выбрали удачно… Вы побили развратника, циника, паразита… и человека, который, ограбив своих племянников, остался безнаказанным.

— Вот и слава богу! — с удовольствием выговорил Фома. — Вот я его и наказал немножко…

— Немножко? Ну, хорошо, положим, что это немножко… Только вот что, дитя мое… позвольте мне дать вам совет… я человек судейский… Он, этот Князев, подлец, да! Но и подлеца нельзя бить, ибо и он есть существо социальное, находящееся под отеческой охраной закона. Нельзя его трогать до поры, пока он не преступит границы уложения о наказаниях… Но и тогда не вы, а мы, судьи, будем ему воздавать… Вы же — уж, пожалуйста, потерпите…

— А скоро он вам попадется в руки-то? — наивно спросил Фома.

— Н-неизвестно… Так как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не попадется… И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами на одной и той же ступени равенства пред законом… О боже, что я говорю! комически вздохнул Ухтищев.

— Секреты выдаешь? — усмехнулся Фома.

— Не то, чтобы секреты, а… не надлежит мне быть легкомысленным… Ч-чёрт! А ведь… меня эта история оживила… Право же, Немезида даже и тогда верна себе, когда она просто лягается, как лошадь…

Фома вдруг остановился, точно встретил какое-то препятствие на пути своем.

— А началось это ведь с того, — медленно и глухо договорил Фома, — что вы сказали — уезжает Софья Павловна…

— Да, уезжает… Ну-с!

Он стоял против Фомы и с улыбкой в глазах смотрел на него. Гордеев молчал, опустив голову и тыкая палкой в камень тротуара.

— Идемте?

Фома пошел, равнодушно говоря:

— Ну и пусть уезжает…

Ухтищев, помахивая тросточкой, стал насвистывать, поглядывая на своего спутника.

— Не проживу я без нее? — спросил Фома, глядя куда-то пред собой, и, помолчав, ответил тихо и неуверенно: — Еще как…

— Слушайте! — воскликнул Ухтищев, — я дам вам хороший совет… человек должен быть самим собой… Вы человек эпический, так сказать, и лирика к вам не идет. Это не ваш жанр…

— Ты, барин, говори со мной попроще как-нибудь, — сказал Фома, внимательно прослушав его речь.

— Попроще? Я хочу сказать — бросьте вы думать об этой даме… Она для вас — пища ядовитая…

— Вот и она говорила то же, — угрюмо вставил Фома.

— Говорила?.. — переспросил Ухтищев. — Гм… Вот что… А не пойти ли нам поужинать?

— Пойдем, — согласился Фома и вдруг ожесточенно зарычал, сжав кулаки и взмахивая ими. — Пойдем, так пойдем! И так я завинчу… так я, после всего этого, раскачаюсь — держись!

— Ну, зачем же? Мы — скромненько…

— Нет, погоди! — тоскливо сказал Фома, взяв его за плечо. — Что такое? Хуже я людей? Все живут себе… вертятся, суетятся, имеют каждый свой пункт… А мне — скучно… Все довольны собой, а что они жалуются — врут, сволочи! Это так они, — притворяются для красы… Мне притворяться нечего — я дурак… Я, брат, ничего не понимаю… Я думать не умею… мне тошно… один говорит то, другой — другое… А она… эх! Знал бы ты… я ведь на нее надеялся… я от нее ждал… чего я ждал? Не знаю!.. Но она — самая лучшая… И я так верил — скажет она мне однажды такие слова… особенные… Глаза, брат, у нее больно хороши! Господи!.. Смотреть в них стыдно… Ведь я не то что с любовью к ней, — я к ней со всей душой… Я думал, что, коли она такая красавица, значит, около нее я и стану человеком!

Ухтищев смотрел, как рвется из уст его спутника бессвязная речь, видел, как подергиваются мускулы его лица от усилия выразить мысли, и чувствовал за этой сумятицей слов большое, серьезное горе. Было что-то глубоко трогательное в бессилии здорового и дикого парня, который вдруг начал шагать по тротуару широкими, но неровными шагами. Подпрыгивая за ним на коротеньких ножках, Ухтищев чувствовал себя обязанным чем-нибудь успокоить Фому. Всё, что Фома сказал и сделал в этот вечер, возбудило у веселого секретаря большое любопытство к Фоме, а потом он чувствовал себя польщенным откровенностью молодого богача. Откровенность эта смяла его своей темной силой, он растерялся под ее напором, и хотя у него, несмотря на молодость, уже были готовые слова на все случаи жизни, — он не скоро нашел их.

— Э, батенька! — заговорил он, ласково взяв Фому под руку. — Так нельзя! Только что вступили вы в жизнь и — уж философствуете! Нет, так нельзя! Жизнь — для жизни нам дана! Значит — живи и жить давай другим… Вот философия! А женщина эта — ба! Да разве в ней весь свет уж так и сошелся клином?

Я вас, если хотите, познакомлю с такой ядовитой штукой, что сразу от вашей философии не останется в душе у вас ни пылинки! О, за-амечательный бабец! И как она умеет пользоваться жизнью! Тоже, знаете, нечто эпическое. И красива, Фрина, могу сказать! И как она будет вам под пару! Ах, чёрт! Право же, это блестящая идея, — я вас познакомлю! Надо клин клином вышибать…

— Мне совестно… — угрюмо и тоскливо сказал Фома. — Пока она жива — я на баб смотреть не могу даже…

— Такой здоровый, свежий человек — хо-хо! — воскликнул Ухтищев и тоном учителя начал убеждать Фому в необходимости для него дать исход чувству в хорошем кутеже.

— Это будет великолепно, и это необходимо вам — поверьте! А совесть, — вы меня извините! Вы несколько неверно определяете, это не совесть мешает вам, а — робость! Вы живете вне общества, застенчивы и неловки. Вы смутно чувствуете всё это… и вот это чувствование принимаете за совесть. О ней же в данном случае не может быть и речи, — при чем тут совесть, когда веселиться для человека естественно, когда это его потребность и право?