Изменить стиль страницы

Чем черт не шутит. А вдруг… Вчера, засыпая, поймал себя на мысли, что мечтаю о котлетах из опилок.

. . . . .

Начало декабря. Мороз 25 градусов. Очереди, очереди у магазинов. Потемневшие, почерневшие женские лица.

На первую декаду, то есть на десять дней, по рабочей карточке дают: 200 грамм мяса, 300 грамм крупы, 250 грамм «кондизделий». «Дают»! Надо еще найти их и простоять несколько часов в очереди.

Мимо едут дровни, заваленные трупами. Все не поместилось, за дровнями на буксире подпрыгивают салазки, на них что-то бесформенное, перевязанное веревками — русские сапоги, рука…

Бабы в очереди смотрят уже почти равнодушно. Редкая покачает головой.

. . . . .

Зима. Хрипло и приглушенно говорит радио. Слышно, как в паузах голодный диктор заглатывает слюну.

. . . . .

Слухи, слухи. Самые нелепые, неожиданные, неизвестно из каких источников идущие. В Луге — 3 копейки килограмм хлеба. В Петергофском дворце немецкие офицеры устраивают балы и танцуют с «местными дамами».

«Идет Кулик». «Отбили Пушкин». «Взяли Остров».

— Как же так?

— Да вот так. Это уж точно.

. . . . .

Декабрь. Нет угля. Нет электричества. Трамваи ходят только утром и вечером, да и то с перебоями. У нас в квартире уже седьмой день — средневековый мрак и смрад. Окна без стекол, заколочены досками. Сидим с коптилками, в которых горит какое-то духовитое «средство для чистки деревянных полированных предметов».

. . . . .

Поздно вечером — бабы — перед закрытым пустым магазином:

— А что нам с детьми делать? В бочках солить, что ли?!

. . . . .

13 декабря. Сегодня не стало нашего Беляка. Кормили его по мере сил. Блюдечко супа, корочку хлеба получал ежедневно. И все-таки ему было труднее, чем нам. Ему ведь не объяснишь, не внушишь того, что внушаем мы себе и близким… Не на что было опереться его духу — по слову Житкова.

Последние дни всё лез в печку — холодную, с прошлого года нетопленную. Сегодня забился к маме под одеяло и не вылез больше оттуда.

Вчера то же случилось с котом Нины Борисовны.

. . . . .

Кажется, впервые в истории русской православной церкви этой зимой в Ленинграде не служили литургии — за неимением муки для просфор. Служили «обеденку». Что это такое — не знаю.

Написал: «кажется, впервые». Не кажется, а так оно и есть, конечно. Такого лютого глада и мора не знала земля русская ни во времена Батыя, ни позже, ни раньше.

. . . . .

Был вчера на Мальцевском рынке. Зачем хожу туда — не знаю. За деньги ведь ничего не купишь, да их и нет.

Иногда удается выменять коробок спичек на кусок хлеба. Спичек у меня много. Благодарить за это должен Михаила Михайловича Зощенко. Как-то летом, кажется в 1938 году, был у него на даче в Сестрорецке. Он тускло и скучно говорил о литературе и, как всегда, оживился, просиял, когда заговорили о болезнях, о медицине.

Сказал, что неврастенику надо чем-нибудь увлекаться.

— Вы ведь, кажется, фотографируете?

— Да. Фотографирую. Но фотограф я совершенно бездарный.

— Тогда коллекционируйте что-нибудь. Ну, хотя бы спички.

И вот, по совету Зощенки, я стал собирать спички. Вяловато, без увлечения, без малейшего энтузиазма, но все-таки за несколько лет один из ящиков моего письменного стола был в три ряда забит спичечными коробками. Большинство из них — со спичками.

Началась война. И неожиданно я стал богачом, шибером.

Потенциальным богачом. По рыночному курсу коробок спичек стоит сто граммов хлеба. Но у кого они есть, эти лишние сто граммов? То и дело меня уговаривают:

— Продай три спички за трешку.

А зачем она мне, эта трешка? Хлеб стоит уже 600 рублей килограмм. Но это только говорят. Сам я никогда не видел, чтобы продавали хлеб или вообще что-нибудь съестное. Только меняют.

И вдруг вижу — идет по улице человек, несет стопочку листов столярного клея.

— Купите, гражданин. Питательная штука. Недорого. По 20 рублей кусок.

— Что это? Клей?

— Да. Столярный клей.

— Спасибо. Склеивать кишки не хочу.

— Напрасно шутите, гражданин. Я вам серьезно говорю. Спасибо скажете. Я и себя спас и всю семью выходил — именно этим клеем.

Уговорил. Было у меня с собой 100 рублей — взял пять плиток. И адрес он мне свой дал:

— Придете еще и попросите.

Дома варил клей — по рецепту, который дал мне этот портной с Мальцевского… Мама смеялась, говорила, что уже сейчас ее тошнит от одного запаха. Запах действительно напоминает сапожную или столярную мастерскую. В общем-то приятный, но аппетита не возбуждающий.

Из одной плитки получилась большая миска студня. Долго не отвердевал, не застывал.

А когда застыл — никакой запах не помешал наслаждению, с каким ели этот чайно-коричневый, аппетитно подрагивающий студень — не только я, но и мама, и Ляля…

. . . . .

Уже полтора месяца не бреюсь. Дал обет — ходить с бородой до окончания войны, до победы. И еще — тоже «обет»: в эту лютую зиму хожу в белых теннисных, из лосиной кожи туфлях.

. . . . .

Перечитываю (после Диккенса) Достоевского. Читал «Дневник писателя». И в самом деле — сколько точного, сколько угадано, сколько прозрений!

Как верно, с какой настоящей, не приторной любовью говорит он о русском народе.

. . . . .

Он же, прозорливец, угадал, провидел, что «в грядущей борьбе плутократии и демоса» католичество, «оставленное царями», станет на сторону демоса.

. . . . .

А это разве не пророчество?

«Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь… На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего… Все это „близко, при дверях“».

Писано это в 1880 году, когда выходили лейкинские «Осколки», печатавшие юморески Антоши Чехонте, когда гимназисту Володе Ульянову было десять лет, когда русский престол занимал «царь-освободитель» Александр Второй, а будущий Николай Второй даже не был еще наследником…

. . . . .

Был вчера у Тамары Григорьевны*. На прошлой неделе бомба разрушила дом на противоположной стороне улицы — против их дома. В их доме взрывная волна вырвала железные ворота, оконную раму в комнате Т. Г. Упала с потолка люстра. Все засыпано кирпичной и известковой пылью. Живет она в комнате мужа (от которого третий месяц нет писем). Поразили чистота, чинность, уютность их быта. Приглашали к чаю. Я категорически отказался. Т. Г. получила вчера с оказией письмо от С. Я. Маршака. Он уже знает о моих бедах. Говорил с Фадеевым и еще с кем-то. Шлет мне поклон, беспокоится.

Т. Гр. уверяет, что с бородой я стал похож на молодого купчика из Островского. Не просто на купчика, а — «с идеями».

. . . . .

…Сегодня, в середине января, опять, неизвестно зачем, приплелся на толчок.

Видел, как били парня, вырвавшего из рук женщины кусок хлеба. Били его жестоко, топтали ногами, а он, закрывая от ударов лицо, продолжал жевать.

Несколько человек, в том числе и я, вмешались. Тогда набросились на нас. Какой-то инвалид ударил меня костылем по плечу. На него с упреками накинулась какая-то женщина:

— Ты что делаешь, паразит? Старого человека бить?!

Конечно, это моя замоскворецкая борода ввела в заблуждение милую мою заступницу. Парень, ударивший меня, всего-то года на четыре моложе меня.

День солнечный, сильно морозит. У бородача в теннисных белых туфельках вид, надо думать, и в самом деле жалкий.

Топчусь все-таки зачем-то.

. . . . .

Сил нет, а тянет писать, работать. Сознание, как никогда, ясное. И не было дня, чтобы не записал что-нибудь, — если не в этот альбом, не в дневник, то на отдельном листочке. Начал рассказ о Маринке…

. . . . .

У стола моего до сих пор висит, приколотый кнопками, начертанный еще в позапрошлом году девиз:

NULLA DIES SINE LINEA![5]

вернуться

5

Ни дня без строчки! (лат.).