Изменить стиль страницы

— Глубокий вздох!

И тут же передача опять оборвалась. Так и застрял в памяти этот «глубокий вздох».

. . . . .

Из «Инструкции Штаба МПВО дежурным у ворот дома»:

Каюсь, инструкцию эту я нарушал. Бомбы поблизости разрывались (в Ковенском, в Озерном, на улице Красной Связи), но установить их тип мне ни в одном случае не удалось. Не стремился.

. . . . .

Сегодня подумал: а ведь город и в самом деле стал фронтом. Бомбежки почти ежедневно. И уже не «почти», а каждый день артобстрелы. На магазинных витринах — дощатые щиты, ящики с песком.

Люди с судочками. Танки. Машины с масксетками, а теперь, когда выпал снег, еще и побеленные.

Милиционеры с винтовками, с плоскими, похожими на бойскаутские шляпы, шлемами, висящими почему-то у пояса.

И так много разговоров о еде. Самая актуальная тема. Продуктов в городе нет, и подвоза нет. Я знаю, что такое голод, — детство, с десяти лет, у меня было голодное. Говорят, опыт помогает, учит. Да, но не этот «опыт». Опытных голодающих я не встречал.

. . . . .

На рынке:

— Все продаю — лишь бы заправиться.

Не очень-то заправишься. Дензнаки никому не нужны. Выменивают кусочек хлеба на крохотный кусочек масла, кусочек сахара на две-три папиросы. Спички продаются по рублю за штуку (не за коробку, а за штуку, за одну спичку).

. . . . .

Двумя этажами выше живет мальчик — ремесленник, лет двенадцати-тринадцати. Приходит:

— Нет ли у вас какого-нибудь барахла. Идем в Колпино, на передовую, может быть, выменяем на конину.

Собрали все, что нашли: две пары ботинок, новые брюки, Лялин отрез на платье.

На другое утро мальчик принес огромный, килограммов на пять, кусок конского филея.

Маме я не сказал, что конина. Даже сейчас она не стала бы ее есть. На мамины именины жарили котлеты… Самым счастливым был в эти дня наш Беляк. Впервые за много недель он вдруг замурлыкал.

. . . . .

В ночь с 7 на 8 ноября стоял на посту у ворот. Мрачная была ночь. На сером бесовском небе — за бегущими тучами — крохотное пятнышко луны. Ледяной пронзительный ветер. Воздушных налетов за это время не было, зато почти все эти два часа не прекращался артиллерийский обстрел. Гремело где-то в стороне Смольного.

Но жуткое было не в этом. Самое жуткое было — радио, которое на этот раз, праздника для, не только не было выключено, но позволило себе «разговеться» — передавало легкую музыку: опереточные арии, фокстроты.

Частица черта в нас

Заключена подчас

Эта частица черта не могла заглушить ни воя ветра, ни грохота канонады, ни тех горьких мыслей и чувств, которые одолевали человека, стоявшего на лютом сквозняке в подворотне старого петербургского дома.

А потом была пауза. Минут десять радио молчало. И вдруг загремел «Интернационал». Никогда не слушал его так… Не найду слова, чтобы объяснить: как?

Так слушает что-нибудь человек в последний раз.

. . . . .

Такое уже было со мной. Дежурил в первый раз на крыше и увидел город с высоты пятого (вернее, шестого, даже седьмого) этажа. Увидел как бы заново, как бы впервые всю красоту и неповторимость его. Город с его знакомыми до слез, «до припухших железок» зданиями, с Невой, Фонтанкой, каналами, — и все это как на старинной гравюре, на рельефном плане с картушем в верхнем углу. Не мог оторвать глаз от этого видения.

И вдруг подумал:

«Смотри! Запоминай! Впитывай! Такого уже не будет».

. . . . .

За деньги ничего не купишь. Даже могилу не выроют могильщики за бумажки. Давай им крупы, хлеба, сахара. За гробами, говорят, длиннейшие очереди. Самый дефицитный товар.

. . . . .

Недавно слышал на улице:

— Нас легче похоронить, чем накормить.

Нет, и похоронить нелегко.

. . . . .

Война образовывает. Раньше я понятия не имел, что дуранда бывает разных сортов — соевая, льняная, конопляная, кокосовая, семечковая, подсолнечная…

У каждой свой вкус. И свой неповторимый запах. Особенно, когда положишь кусочек на раскаленную чугунную доску времянки.

. . . . .

«Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится и не бежит, тот еще не трус».

Князь Мышкин

. . . . .

Проверить эту формулу в наших условиях трудно: бежать некуда. Впрочем, то, что я только что написал, — фраза. Можно сказать по-другому: кто боится и молчит, тот еще не трус.

Тетя Аня во время бомбежек хватается за голову, мечется, рыдает… А ведь всегда считалась выдержанной, сильной, гордой.

Храбрым не помогут сделаться ни опыт, ни приказ, ни звание.

Месяц назад ехал в трамвае по Литейному. Где-то очень близко, на Фонтанке, начался артобстрел. И какой-то капитан, фронтовик, стал кричать:

— Что же вы? Остановите трамвай!..

И стал протискиваться к выходу.

Он привык, и его так учили там, на фронте: противник открыл огонь — маскируйся, окапывайся, прячься. А тут тыловики, шпаки с удивлением и даже с некоторым презрением смотрели на этого фронтовика.

Вообще-то понятия «фронт» и «тыл» несколько сместились, если не переместились. В Ленинграде, я уверен, снарядов и бомб падает относительно больше, чем где-нибудь под Пулковом или тем паче у Белоострова.

. . . . .

«Через детей душа лечится».

Прочел вчера в «Идиоте» эту фразу князя Мышкина и ночью то ли представил, то ли во сне увидел, что открыл будто бы для душевнобольных, для измученных и усталых санаторий, где единственный метод лечения — Kinderterapie. Врачей нет, а есть только дети. Общение с ними, разговоры, игра — лечат душу.

Над воротами санатория — полукругом, дугой эта сентенция Мышкина о том, что через детей душа лечится.

А ведь и в самом деле лечится. Если бы не было детей в Ленинграде, кто знает, насколько больше могил вырубали бы мы каждый день на Волковом, на Охтинском, на Пискаревском…

. . . . .

У ворот госпиталя на улице Маяковского стоят три или четыре пары детских санок с «мумиями» — плотно запеленатыми в одеяла и перевязанными, как онучи, трупами. Из проходной выходит красноармеец и жена его, выносят маленький голубой гробик. За ними идет и тихо, беззвучно плачет мальчик лет десяти-двенадцати.

У калитки какая-то женщина беседует со сторожихой.

— Эвона, еще гробы достают где-то, — говорит она как будто даже с некоторой завистью.

. . . . .

На нашей лестнице, двумя этажами выше, с бабушкой и оглохшей «на почве недоедания» мамой живет хорошенькая большеглазая девочка Мариночка. Когда-то была резвушка, вертелась в красном сарафанчике во дворе, пела, играла, ссорилась с подругами. Теперь ее не узнать. Зашел проведать любимицу свою, принес кусочек дуранды и две ландринки. Маринка лежит в постели, пьет чай с 15 граммами хлеба, нарезанными на 15 тончайших долек и поджаренных на буржуйке.

Посидел, поговорил с Маринкой. Когда-то, в начале войны, я просил ее сплясать. Она стеснялась, плясать не стала. А теперь говорит:

— Бабушка, как жалко, что, когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде.

— А теперь что — не можешь?

— Теперь не могу.

Ей шестой год.

. . . . .

Сосед Маринки по коммунальной квартире — профессор Вериго, известный ученый, радиотехник, сорокалетний холостяк, как говорят, — большой оригинал.

При свете коптилки разглядел его плохо. Грубое, неинтеллигентное лицо. Грубоватый голос. Одет небрежно — в какое-то стеганое полупальто.

Зашел к Маринке, принес ей блюдечко саго с изюмом, сохранившимся у него, по его словам, с 1926 года. Любит детей, катал их еще недавно целой гурьбой на собственной машине. Был богат. В Любани у него будто бы два дома и дача. Все погибло. В том числе три охотничьи собаки.

Сейчас профессор Вериго хочет попробовать делать суррогат мяса, сахара, хлеба из древесных опилок. Услышав об этом, Маринкина бабушка вся просияла, даже задрожала.

— Ой, неужели? Ой, научите меня, Александр Васильевич, умоляю вас, научите!

Вериго — мастер на все руки.

Сказать по правде, после разговора с ним я тоже стал копить опилки. Не сжигаю их, а ссыпаю в большую жестянку из-под монпансье.