Изменить стиль страницы

Жажда! Это куда мучительнее голода. А терзала она меня дней десять, наверно. Особенно ночами.

Мне говорили:

— Терпите. Воздерживайтесь.

Днем — туда-сюда, терпел. Но к вечеру сил для борьбы уже не было. Еще с вечера выпивал стакан за стаканом весь графин. Ночью шел в соседнюю — женскую — палату. Осторожно, как вор, входил со своим стаканом и, стараясь не звякнуть, не разбудить дистрофичек, пил… Стакан за стаканом. Делая блаженные паузы. Тяжело дыша.

И наконец, в середине ночи, не вытерпев, шел в самую страшную палату, в палату колитиков.

Слава богу, не заболел, не заразился, а теперь жажда уже так не мучает.

. . . . .

За семь месяцев блокады я потерял в весе 28 килограммов. Это очень много, потому что я никогда не был полным. Мой обычный вес, кажется, 60–65 кило. А в больнице, когда меня привезли, я весил 37 килограммов.

. . . . .

До войны в больнице помещался известный кишечно-желудочный санаторий «Страховик». А еще раньше — Дом отдыха. Первый Дом отдыха в Советской России. Создан по указанию Ленина, о чем свидетельствует доска, висящая на стене дома.

До революции это был особняк Половцевых. Тот самый образец нового петербургского ампира, который я столько раз видел на фотографиях, о котором столько читал, а посмотреть который не удосужился.

Увидел это действительно прекрасное ампирное здание работы Ивана Фомина только в апреле этого года. По-моему, лучше старовского Таврического. Легче. Изящнее.

. . . . .

В «Страховике» лежат маленькие дистрофики — брат и сестричка. Мама умерла. Папа на фронте.

— Мы так голодовали, что папины кожаные перчатки сварили и съели.

. . . . .

В конце февраля горел Елагин дворец. Горел два или три дня. Никто не тушил — некому было.

Сейчас на той стороне Средней Невки — один почерневший остов прекрасного здания. Ни купола, ни крыши. В ясные дни голубеет небо в проемах окон.

. . . . .

Солнечным апрельским днем выполз по черной, кухонной лестнице на каменное (тоже задуманное Фоминым) крылечко. Стоял в своем сером больничном халате, опираясь на палку, дышал еще морозным, но уже весенним воздухом… Мимо идут две девочки, о чем-то спорят. Одна остановилась, подняла голову, крикнула громче, чем следовало:

— Дедушка, а дедушка, сегодня какой день: четверг или пятница?

Я даже палкой ей погрозил — так это меня обидело. Дедушка! Тридцать четыре годика дедушке.

. . . . .

Нужно написать рассказ «Стыдно вспомнить». Много, очень много сюжетов на мотив «Страшно вспомнить», но есть и такие:

«Радостно вспомнить».

Не припомню, когда это было. Давно. Может быть, в октябре, а может быть, и еще раньше — в сентябре.

Я шел из Детиздата по Невскому. (Да, конечно, это было не позже сентября, если я еще ходил в Детиздат. Потом я туда уже не ходил.) Шел по Невскому и попал в воздушную тревогу.

Завыли сирены, появились, как из-под земли, патрульные, стали заталкивать прохожих в подъезды, в подворотни, в магазины. Меня загнали в «Пассаж». И мало того, что в «Пассаж», а — в убежище, помещавшееся в подвале этого универмага. Убежище не было достроено. Не все подпорки были поставлены, еще всюду белели стружки, пахло пиленым деревом, опилками.

Я присел на какое-то бревно. И вдруг увидел у своих ног — зарывшуюся в стружки бледно-фиолетовую ленточку хлебной карточки. Хлеб на декаду! Такие сокровища я находил только в детстве, во сне.

Протянул задрожавшую руку, незаметно поднял карточку, спрятал в карман. И потом — в течение десяти дней получал по ней хлеб. Значит, я и мои близкие съели четыре килограмма чужого хлеба. Карточка-то была рабочая, первой категории!

Как и все продовольственные карточки в то время, эта карточка была безымянная, на предъявителя. Впрочем, я особенно ее не разглядывал. Хотя мог бы, и должен был, разглядеть!

В оправдание себе могу сказать, что уже на второй день я понял, что ем чужой хлеб. На третий день я не стал его есть, отдавал маме и Ляле.

А потом… потом, чем дальше, тем больше стала грызть меня совесть.

Когда на ленточке осталось талонов граммов на восемьсот хлеба, я взял лупу и разглядел: кем выдана карточка? На круглой лиловой печати значилось:

«Местный комитет универмага „Пассаж“».

Значит, потерял карточку работник «Пассажа», какая-нибудь продавщица или кассирша.

Хлеб съели, все талончики остались в булочных, но корешок карточки я не выбрасывал. Он лежал у меня на столе — и мучил меня.

Звучит излишне громко, но я понял, что не смогу жить с этим грехом на душе. Понял, что должен искать эту женщину и отдать ей свой долг.

Четыре килограмма хлеба ни скопить, ни купить я не мог. Я стал собирать все, что можно было собрать. Тогда еще можно было. От каждой пайки хлеба я отрезал крохотный кусочек и сушил его. Копил по штучке печенье, конфеты, крупу, куски сахара. От всего, что удавалось достать на рынке, — тоже. За месяц я скопил продуктов, стоимость и калорийность которых значительно превышали стоимость и калорийность четырех килограммов черного хлеба. Я считал, подсчитывал, пересчитывал, складывал, умножал… Находил какие-то коэффициенты, общие знаменатели… Одним словом, когда я отправился наконец морозным осенним днем в «Пассаж», в карман мой был засунут плотно перевязанный аппетитный пакетик граммов на 800 весом.

Теперь надо было найти человека, потерявшего карточку. Легко ли это было сделать? Нет, конечно. Но в ту минуту мне казалось, что добрый порыв не может не завершиться успехом.

«Пассаж» к тому времени опустел. Вообще, у меня осталось впечатление, что минувшей зимой люди заходили в промтоварные магазины только погреться. Что там можно было купить? И зачем?

Впрочем, кто-то все-таки бродил по магазинным галереям, а за прилавками коченели продавщицы.

Местком оказался на третьем этаже.

Председательша чем-то занималась. Вокруг стола ее стояло еще несколько женщин.

Я спросил:

— Скажите, пожалуйста, у вас никто из сотрудников не терял хлебной карточки?

Мгновенно откликнулись сразу две тетки:

— Я потеряла!

— Я!

— Когда?

Одна сказала — вчера. Другая — третьего дня.

Я понял, что обе от голода лгут, и сказал:

— Я нашел хлебную карточку. Но было это давно — месяца полтора назад.

— Ну, и что?

— Ну, и хочу найти человека, который ее потерял.

Я показал корешок карточки. Председательша посмотрела.

— Да, «Пассаж». Но это — не наша. Это — рабочая. А мы получаем служащие карточки. Вы где ее нашли?

— В убежище.

— В подвале?

— Да.

— Постойте, постойте, — сказал одна из женщин. — Это — Белов, столяр. Как раз месяца полтора назад, когда оборудовали это убежище, он потерял там полоску на последнюю декаду.

— Да, да, правильно, — подхватила другая. — Я помню. Он ужасно убивался. У него же семеро детей было.

— Он жив? — спросил я.

— Жив, слава богу.

— А дети?

— Дети — не знаю.

— А где мне его найти?

— Белов? Где Белов?

Все засуетились, оживились. Все, вместе со мной, очень обрадовались, что следы потерявшего карточку Белова отыскались.

Мне объяснили, как его найти.

— Войдете во двор — с улицы Ракова, — идите все прямо и слева увидите столярную мастерскую. Там они и работают, столяры.

Никогда не думал, не знал, не предполагал, да, пожалуй, и вообще мало кто из моих земляков-ленинградцев догадывается, что у «Пассажа» есть свой двор. А он есть. На улице Ракова, бывшей Итальянской, между «Пассажем» и соседним домом — не то ворота, не то калитка. Открываешь ее, а там — длинная, до самого Невского, щель. Тележка ручная пройдет, а машина — не поручусь. В узеньком этом ущелье помещаются подсобные службы «Пассажа». В том числе и столярная мастерская.

Я вошел. В полумраке несколько человек работали рубанками. В нос ударило — тем самым, знакомым, родственно близким с детства и напомнившим тот злосчастный сентябрьский день запахом: сосновой доски, лака, опилок, свежей стружки.