Франциск I — герцогиней д’Этамп,
Генрих II — Дианой де Пуатье,
Франциск II — Марией Стюарт,
Карл IX — Екатериной Медичи.
Замешанные во все наслаждения двора, страстно любящие охоту, вскакивавшие на коня, как бесстрашные амазонки, присутствующие на турнирах, на дуэлях, очертя голову бросавшиеся в самые рискованные предприятия, женщины в течение всего этого драматического периода вели блистательную, волнующую, полную страстей и приключений жизнь[152].
Что за примечательные типы! Сколь несходные характеры! Вот Екатерина Медичи. Холодная, ловкая, коварная флорентийка, женщина Этрурии, как сказал о ней венецианский посол, — в которой знаменитый «медлитель Фабий Кунктатор, этот великий римлянин, узнал бы свою дочь».
Вот Диана де Пуатье, прекрасная охотница, которую Жак Гужон изваял обнаженной и торжествующей в скульптуре, обнимающей своей мраморной рукой шею восхитительного оленя.
Диана де Пуатье, удивительная женщина, женщина вечной молодости, та самая Диана де Пуатье, которая на фресках Приматиччо, в Фонтенбло, является нам то королевой ночи, то сумрачной Гекатой в свете адского пламени. Такова и Мария Стюарт, образ совершенно трагический. Такова и Мари Туше, о которой историк Мишле сказал:
«Две вещи имели влияние на Карла IX: музыка и эта уравновешенная фламандка». Это и Жанна д’Альбре, «всецело поглощенная, — согласно замечанию Агриппы д’Обинье, — в мужские дела, имевшая страсть к большим начинаниям и сердце, которое ни в любви, ни в ненависти не знало пощады».
Жанна д’Альбре, воспитывавшая своего сына, будущего Генриха IV, «в самых диких и суровых местах, босоногим и свободным от всяких условностей».
Такова и Маргарита Валуа, знаменитая королева Марго, идеал Брантома, Маргарита Валуа, чудо грации и красоты, но законченный образчик совершенного распутства тела и души. Это и герцогиня де Монпансье, заклятый враг Генриха III, доведшая свою ярость до безумия и вооружившая руку Жака Клемана.
Во всех основных событиях этого века, столь изобилующего перипетиями судьбы, женщины всюду и всегда являлись одними из самых заметных и деятельных героев.
В замке Амбуаз, после заговора, придворные дамы наблюдали за пытками и казнями с высоты дворцовых террас и столь отдавались этому времяпрепровождению, словно присутствовали при каком-то причудливом маскараде, ничем не выказывая своего волнения или сострадания. Только герцогиня де Гиз, дочь герцога Феррарского, не смогла сдержаться и разрыдалась.
При осаде Руана Екатерина Медичи вела себя как истинный воин. «Орудийные залпы и пальба аркебуз раздавались со всех сторон вокруг нее, а она не обращала на это никакого внимания. Когда коннетабль Франции герцог де Гиз упрекнул ее в желании накликать на себя несчастье, она всего лишь рассмеялась и сказала, что столь же бесстрашна, как и он:; приучена ко всем воинским трудам в такой же степени, в какой и любой из сопровождающих ее спутников мужчин».
Героини XVI более предпочитали, чтобы их боялись, чем любили. Хорошо известно, что для того, чтобы утолить свою злобу, излечиться от ран страдающего самолюбия, они не останавливались даже перед убийством, в их глазах преступление имело свою поэзию, свой особый престиж. «Девица де Шатонёф, одна из любовниц короля, прежде чем он отбыл в Польшу, вступила в тайную любовную интрижку, а потом и вышла замуж за одного флорентийца, обнаружив же, что он развратник, она убила его собственными руками на ложе своей соперницы». (Мемуары сеньора д’Эстуаль). Эти дамы, одновременно и сладострастные и жестокие, возбуждали в мужчинах безумную страсть, экзальтический восторг и безрассудное поклонение. Сеньор д’Обиак, говоривший о Маргарите Валуа: «Я желал бы быть любимым ею, даже если после меня повесят», — этот д’Обиак, уже идя на смерть, «вместо того, чтобы помнить лишь о своей душе и спасении ее, целовал лоскут голубого бархата, все, что осталось у него от благодеяний и щедрот этой дамы». За этих опасных сирен мужчины готовы были отдать себя на растерзание диким зверям, не моргнув глазом и не поведя бровью, бросались в огненную геенну ада. Ничем так не пренебрегали в те времена, как жизнью. Кровь проливали рекой. Но даже среди самых страшных трагедий, сцен ужаса и убийства, французский характер сохранял свою веселость, беззаботность, свой вкус к острому (пряному) словцу, к песням. Чем больше ветшала и становилась все менее надежной жизнь, тем более приобретали очарование галантная любезность, обходительность и страстность любви. Балы перемежались кровавыми побоищами. Между двумя ужасными грозами небо прояснялось, лазурь его сияла, согревая сердце, весна жизни заполняла собою все. В эту причудливую эпоху, когда изящество смешивалось с варварством, когда рукояти стилетов украшали тончайшим жемчугом, повсюду звучали то порознь, то хором крики ярости и сладострастные мелодии. Но, как заметил Проспер Мериме в предисловии к «Хронике времен Карла IX»: «Что является преступлением и в государстве с совершенным устройством цивилизации, считается всего лишь простой отвагой в государстве с менее развитым общественным устройством» [153].
И как можно отыскать добродетель там, где порок не только легко извиним, но даже прославлен, где верность в постоянной брачной неверности одна лишь празднуется как вершина подлинного величия души, где языком полурыцарским, полумистическимг возносят до небес позорные деяния общества и беспорядки в семье. Брантом — вот образец своего времени. Его восхищает как разврат, так и отвага. Его уважение к пороку и элегантному распутству подчас весьма наивно и убедительно в своей искренности.
В его глазах добродетель — удел лишь, низко рожденных женщин или уродок. Что же касается девиц и дам большого света, он рекомендует им быть постоянными в вопросах любви, ибо «они должны говорит он, — походить на солнце, всюду размещающее свои лучи, чтобы на каждого из людей смог попасть хотя бы отблеск прекрасного светила». В этом: распущенном веке религия настолько выродилась, что перестала служить уздой и опорой общественного спокойствия. Воображаемое христианство, адептами которого становились великие сеньоры и знатные дамы не имело ровно ничего общего с Евангелием: это искаженное до неузнаваемости вероучение, которое изгоняло из мира ни гордыню, ни гнев, ни роскошь, ни вкус к крови. Ныне мысль о смерти стала всего лишь легкой приправой, контрастом, предназначенным самой судьбою служить лишь для придания еще большего очарования мирским удовольствиям. С высоты католических кафедр проповедники зароняли в души людей семена жестокости и мести. Они не отступали в своих речах ни перед шутовской буффонадой, ни перед непристойностями, ни перед призывом к самым низменным инстинктам толпы. В связи с этим можно было бы сказать, что человечество в эту эпоху вместо того, чтобы пасть на колени и молить Христа простить его, забыло его крест и обратило свой обожающий взор на крест злого разбойника.
Великим моралистом эпохи, глубоким мыслителем, чья книга служила путеводителем для государственных мужей и дам, всеми обожаемым писателем, чьим идеям подражали и следовали в практических делах управления, был Макиавелли. «В поступках людей, и в особенности принцев, не боящихся предстать перед чьим-либо судом, значение имеет только результат. Пусть правитель мечтает лишь о том, чтобы сохранить жизнь себе и своему государству; если он преуспеет в этом, любые средства, какие бы он ни предпринял для достижения этой цели, всегда будут сочтены мудрыми, достойными и уважаемыми всеми.
Всегда хорошо для государя казаться милосердным, верным, гуманным, верующим, искренним, прекрасно, если таков он в действительности, но даже если это совсем не так, необходимо, чтобы он умел владеть собой и мог почти одновременно демонстрировать совершенно противоположные свойства характера».
Екатерина Медичи — именно женщина Макиавелли. Возвышенные героини ее века и ее школы охотно следуют ее примеру. И их необъятная власть тяготеет сильнее всего ко злу. Более похожие на демонов, чем на ангелов, они преследуют и гонят, вместо того, чтобы утешать и ободрять. Женщины эти, чье влияние не имеет ничего чистого, сладостного, утонченного, оставляют в душе лишь чувство горечи. Без сомнения, вокруг них еще мерцает угасающий огонь былого рыцарства, хотя и опороченный, испорченный, но яростный и авантюристический до безумия. Ради этих Армид, этих колдуний или волшебниц, стремившихся скорее быть куртизанками, чем великосветскими дамами, потомки рыцарей средних веков с каким-то невыразимым безумием играли своею жизнью. Ясно, что женщины эти, в сиянии красоты и великолепии роскоши, прежде всего пленяли глаз. Как восхищался Брантом дамским эскадроном Екатерины Медичи. Видели бы вы сорок-пятьдесят матрон и девиц, следовавших за ней верхом на великолепных иноходцах, перья их шляп, взлетая вверх и паря вслед за несущимися всадницами, словно взывают к миру или войне, — кто знает…