Изменить стиль страницы

Вот, кажется, он: тот самый высокий черный пень — коряга, обросшая зеленым мягким мхом, — на котором у меня когда-то муравьи отняли бутерброд с крутым яйцом. Мы закусили, а бутерброд оставили доесть на обратном пути, а вернулись — он стал весь черный и шевелил множеством усиков… Да нет, пожалуй, это было не здесь, сейчас мы подходим, наверное, с другой стороны. Память напряжена до предела, мелкие обломки воспоминаний копошатся, как муравьи, и шевелят усиками, пытаясь вот-вот воскресить что-то самое… Мы вдвоем, как всегда теперь, — я и Вера, идем и держимся за руки — моя левая в ее правой. Левой рукой в руке я чувствую толчки ее сердца.

Высокая мокрая трава хлещет нас обоих по ногам, осыпает до колен и даже выше крупными каплями. Эти капли на моих длинных чулках и подоле ее юбки давно слились, и материя изменила свой цвет на более темный. По-прежнему почти все время молчим или обращаем друг к другу односложные фразы, произносимые полушепотом. Смоченная дождем темная кора высоких стволов мелькает впереди за кустами; еще несколько шагов; оказывается, эти громадные деревья вытянуты ровной цепочкой…

— Узнаешь? — Рука сестры крепче сжимает мою руку. Еще сильнее бьются в этих руках несовпадающие толчки.

— Да, теперь я узнаю: это наша липовая аллея.

Толпы воспоминаний сплошным потоком понеслись по этой дороге; бегут, толкаются, у них подламываются ноги, скачут через упавших, неудержимо стремятся по этой длинной прямой аллее туда… к дому… в дом…

Да, вот на этой осине, чуть отступая от лип, совсем низко сидела тогда большая сова, а здесь, внизу, мы тогда набрали сразу столько подосиновиков, что и обе корзины, и моя панамка были полные и пришлось возвращаться — нести их домой… А здесь Вера от меня пряталась… Тогда… Когда тогда? Ну разве непонятно? Было одно бесконечное большое «тогда». Оно было до тех самых пор, пока не наступило это «теперь»…

Сильнее надавив на мою руку, сестра быстро пересекает открытое место и опять углубляется в кусты — из дома могут нас заметить, а этого нельзя. Огибая круг, все время хоронимся за кустами и осторожно подбираемся все ближе, ближе к дому. Вот и он, сразу оказывается почти рядом. Стекла кое-где выбиты. На крыше ветер погромыхивает сорванным железным листом. Летняя дверь в залу прямо с улицы приоткрыта. Поднимаемся на две ступеньки, входим. Ничто даже не скрипнуло… Шаг за шагом ступаем, ставя ноги осторожно между выломанных паркетин пола. Какой он был тогда! Натертый воском, золотистый, радостный, этот паркет теперь изглоданный, потемневший, щербатый. В углу лежит обвалившаяся штукатурка с сохранившимися на отдельных кусках фрагментами лепного плафона, чугунные дверцы камина сорваны и куда-то исчезли…

Голые окна, стены с невыгоревшими прямоугольниками там, где висели портреты и картины, из углов шлейфами свисает паутина… Все вот это высокое, пустынное, полутемное пространство было когда-то нашей залой, а дальше, за этим проемом, зияющим в избитой грязной стене, была гостиная. Здесь по вечерам тогда пели дуэты Леша, брат, с Марусей Жомини, мешая мне спать наверху, а я смотрел на них сверху: вот и доска в потолке, возле печи (ее потом заделали, но уже так и не заштукатурили)… Быть может, я все еще там, и сейчас стою на коленях в своей длинной рубашке, приложив глаз к щелочке, и стараюсь… нет, почему стараюсь? — вижу то, что было тогда или теперь?.. Сворачиваем. Впереди черное жерло коридора, где-то здесь должна быть лестница наверх. Но что это за шум? Немного дальше, за выступом стены, где буфет и черное крыльцо, а за ними другое крыло с комнатами братьев, Мадемуазель… Там кто-то есть… он колет лучину; слышно, как щепки с треском отлетают от полена. Сестра сама вбирается в мрак и тянет меня за собой молча… Под нами уже нижняя ступенька лестницы. И вдруг она громко скрипнула. Молчание. Хриплый мужской голос громко спрашивает: «Кто там?» Он совсем близко, в двух шагах, за углом. Молчим, прижавшись друг к другу. Рука в руке… Ему нас не видно. А если встанет и придет посмотреть? Что сказать? Нет, поленился, опять колет. Да и не впервой ему, наверное, слушать тут шаги и потрескивания, только ли мы одни… Стараемся переступать одновременно с теми ударами, которые он наносит, откалывая свои щепки топором или косарем. Вот и вся лестница. Мы наверху. Здесь такое же запустение. За окнами одичалый мокрый сад. В комнатах многие стекла выбиты. Пусты комнаты. Через эти сорванные с петель двери и пустые проемы трудно узнать кабинет отца, среднюю комнату. Делать нам в этих комнатах нечего, мы и не задерживаемся. Что же нас привело сюда? Никакой цели, только томящее желание посмотреть еще раз, посмотреть и незаметно уйти. Вот и чердак… Это — «белый». Входим и туда. Мелкий, как зола, пересохший песок чуть дымится под ногами. Вот в нем, в песке, что-то зашуршало: смятый листок исписанной бумаги; я наступил на него. Вера, нажимая на мое плечо, заставляет меня переступить еще раз и поднимает его…

На этом листке видны пожелтевшие ровные строки чернильного текста на французском — ни начала, ни конца. Торопливый почерк бабушки Надежды Александровны — матери отца, но не тот уверенный, твердый почерк, которым она писала впоследствии, — нет: смятенное волнение, испуг и неуверенность струились на этот листок с кончика пера:

«…D’un bout de la Russie à un autre… Ils m’ont horriblement fatiguée… „C’est un rude travail que d’écouter des ânes qui taisonnent“, — dit souvent O.U. Je suis un peu de son avis quand je pense à ces beaux de Samara… Quel neige, quels brouillons, quel vent, quel ennui!..

Demain c’est le jour de ma naissance. Pourquoi T. m’envoie-t-il des bouquets? Il me semble étrange… du reste, il est mieux que les autres et pourquoi faut-il n’envoyer des fleurs qu’ à ceux dont il se dit amoureux…»[93]

Здесь, на полях, карандашная пометка рукой отца: «И действительно, с того самого известного нам букета, когда ей минуло 16 лет, она получала от него букеты ко дню рождения…»

Дальше: «Il est toujours bon envers moi et quand je le compare à X., je ne peux m’expliquer pourquoi j’estime T. plus que X.

Je crois qu’il est moins mondain que l’autre, il n’a pas d’amis parmi toutes ces poupées de jeunes gens. Il est plus vrai que X. Ce dernier tient peu à ce monde… on n’aime pas T., il est billieux, brusque, il ne se cache pas. Oui, voilà son mérite, c’est cela comme cela m’a échappé malgré moi… X. a été d’une humeur dégoûtante dès qu’on lui a dit que ce bouquet magnifique venait de T.

Ils disent tous que T. est foux amoureux de moi, et il n’y a que moi qui sait qu’il n’y en a rien… Maintenant je m’y perds. Dieux sait. C’est fort étrange…

T. viendra demain… Il m’a demandé si nous serons chez nous. Maman me regardait si fixement, je sais qu’elle va me faire des questions. Comment faire? Je ne sais pas mentir. C’est affreux».[94]

Сестра выпустила мою руку и пробегает глазами листок, очевидно, вырванный из бабушкиного дневника, и надо же, наверное, эта страница написана накануне того дня, когда незадолго перед тем вернувшийся из Севастополя дед сделал ей предложение… На обороте еще несколько строчек: «Comme j’ai pleuré, j’ai tout, tout dit à maman. Pauvre maman. Comme elle a pleuré, ah, comme elle m’aime. L’idée que tout cela peut finir par un mariage la désole, elle a peur, pauvre chère mère, elle a plus raison qu’une autre. Me marier, mais je n’y songe même pas. S’il pouvait toujours rester à Moscou, je ne l’épouserais pas. Et s’il part? Non, s’il me demande en mariage, je sais que sans doute je…»[95]

Здесь кончается страница, остальной текст утрачен. Впрочем, мы знаем, как жизнь дописывала эту страницу. Он сделал предложение, они поженились и были счастливы оба, счастливы 18 лет, целых или только 18? Он умер от оспы в Нижнем Новгороде в начале мая 1874 года. Старшему из сыновей — моему отцу — не исполнилось 18 лет. Она пережила мужа на 35 лет. Видела внуков — моих братьев, сестру, даже меня, еще совсем маленького. Сестра и я — теперь мы и есть конечный результат этого счастливого союза, заключенного, наверное, около 70 лет назад в те самые дни, когда худенькая бледная девушка с большими удивленными синими глазами, волнуясь, исписала эту страничку, вопреки всему уцелевшую в дни нашей и общей гибели…

вернуться

93

«…Из одного конца России в другой… они ужасно мне надоели. „Тяжелый труд — выслушивать ослов, предающихся рассуждениям“, — часто повторяет О.У. Я с ней отчасти согласна, когда думаю об этих самарских красавцах… Какой снег, какой туман, какой ветер, какая тоска!.. Завтра день моего рождения. Почему Т. посылает мне букеты? Это мне кажется странным… Впрочем, во всем остальном он лучше других. И почему это необходимо посылать цветы исключительно тем, в кого влюблены…» (фр.).

вернуться

94

«Он всегда внимателен ко мне, и когда я его сравниваю с X., то сама не могу понять, почему я уважаю Т. больше, чем X. Он мне кажется менее светским, чем тот, другой, у него нет друзей среди всех этих кукол, называемых молодыми людьми. Он правдивее, чем X. Этот последний больше принадлежит к свету. А Т. в свете не любят. Он резок и желчен. Он не прячется. Да, именно в этом его заслуга. Это действительно так, и это меня поразило вопреки мне самой… X. был в отвратительном настроении, когда ему сказали, что этот чудесный букет прислан от Т…

Они все говорят, что Т. безумно влюблен в меня. Одна я только знала, что ничего нет… Теперь же я теряюсь. Бог знает, все это так странно.

Т. приедет завтра. Он спросил меня, будем ли мы дома. Мама так пристально на меня смотрела; я знаю, она будет меня спрашивать. Как быть? Я не умею лгать. Это ужасно…» (фр.).

вернуться

95

«…Как я плакала и все, все сказала мамочке. Бедная мамочка, как она плакала. Ах, как она меня любит! Мысль о том, что все это может кончиться замужеством, огорчает ее. Она боится, бедная, милая мама, у нее для этого оснований больше, чем у всякой другой. Выйти замуж! Но я об этом даже не думаю. Если бы он мог всегда оставаться в Москве, я за него не вышла бы. А если он уедет? Нет, если он попросит моей руки, я знаю, что ни секунды не сомневаясь, я…» (фр.).