Изменить стиль страницы

А на улице все продолжается дождь… Льет и льет. Пока чай пью, и папа проснулся. Допив, бегу с ним здороваться, забираюсь к нему на кровать…

— Ну-ка, прочти мне вот это!

Я беру отпечатанный на машинке лист — начало его фантасмагории. На сцене палаты Короля-солнца. Льющийся отовсюду ярчайший свет. Солнце в царственном облачении восседает на троне…

— Свершилось! Цикл мой в знаке Рака, и ныне самый долгий день! Меркурий!

— Я здесь, Владыка!

— Оповести любезную нам землю, что в нынешнюю ночь, не позже и не ране, соединение зорь готовлю я заранее!

Так начинается этот трагикомический фарс. Толпы стекаются к престолу Солнца, все силы природы несут ему свои дары. Здесь даже Пинна-пчела. Она приносит соты. «Янтарный мед — янтарному светилу!» Черти с грохотом катят пустую бочку — дар своего владыки — Нола.

Появляются герцог Новелло и королевич Атмэ. Королевич давно стремился сюда. Он считает своим долгом довести до сведения Солнца все, что его волнует: он знает, как от заката до восхода бессмысленное эхо перекликается между двух амбаров, где наползают стелющиеся по траве холодные и нездоровые туманы, под прикрытием которых ведьмы выпивают всю кровь сбившихся с дороги путников… Но Король не припомнит, чтобы ему кто-нибудь рассказывал о таких вещах. Ему все это кажется выдумкой. Многого он просто не может, да и не хочет понять.

Поняв бесполезность всех усилий, ослепленный ярким светом, королевич теряет рассудок. «Погибло все. Он ничего не понял! Царь ничего не понял…» — кричит он, натыкаясь на стволы деревьев. В прочитываемых мною отрывках сталкиваются фантастические персонажи; в них персонифицированы силы природы, душа и страсти человеческие. Все живет, говорит, действует, борется. Пейзажи, на фоне которых развиваются эти события, напоминают наши, хорошо знакомые пейзажи: пруд, поле, каретный и сенной сараи, Слободскую и Катугинскую дороги, Ивановский луг. В коллизиях и отдельных сценах нетрудно узнать многое из того, что сейчас волнует людей. Вот лягушки, собравшиеся во множестве в своем болотце. Их не заботит ни трагедия королевича, ни празднество при дворе Короля-солнца.

Они ничего не подозревают о страшных ведьмах, выныривающих из туманов. Они полны энергии совсем по другому поводу. По лапкам ходят избирательные бюллетени в их лягушачий парламент. Обсуждаются кандидаты Годфруа Корбьер из Рокруа в Арденнах, из Улеаборга — приезжий фермер Краут. Кого из них облечь общественным доверием? Кто явится спасателем болота? Все, что здесь происходит, очень похоже на Таврический дворец с Государственной думой или на Временное правительство с бесплодными мечтами об Учредительном собрании. Я еще слишком мал, чтобы узнавать в сценах, написанных отцом, петербургскую политическую сутолоку. До меня доходит лишь внешнее содержание фарса, его комическая сторона. Не постигая за ним ни скрытого смысла, ни цели, я вижу лишь красочную канву…

— Ну, а теперь дай-ка, — прерывает отец и, взяв у меня из рук два прочтенных последними листа, только вчера переписанных набело, ставит на них размашистый крест цветным карандашом…

— Теперь пойди-ка, займись чем-нибудь. Это надо все переделать…

— Почему? Было, кажется, так хорошо…

— Нет, мой друг, до хорошего еще далеко. Когда я перечитываю то, что написал, и нахожу слабые сцены, я на них набрасываюсь, вымарываю и переделываю, не жалея, до тех пор, пока они-то и не станут самыми удачными, а тогда становятся видны другие слабые места, которые в сопоставлении с ними проигрывают. Очередь, таким образом, доходит и до них. А когда так все пройдешь по нескольку раз, тогда, может быть, что-нибудь и получится. Бояться работы не надо. Если работы бояться, не стоит ее начинать!

И я покидаю отца, покрывающего широкие поля страниц, просветы между строками и обратные стороны отпечатанных листов новым текстом, — в стремительном полете карандаша, в сосредоточенно прикованном к его труду взгляде, в забвении всего, что его окружает…

…В ясные теплые дни все снова в саду. Но это уже не перепланировка клумб, пересадка цветов и расчистка дорожек; не поливки, прививки и внесение в почву тучных удобрений сегодня на очереди. В землю в различных местах зарывают другое.

И опять, как бывало не раз, стоит отец, утомленный работой, отирая носовым платком влажный лоб. Аксюша кончает тщательно выравнивать и одерновывать сверху только что засыпанную яму.

— …Да вот, зарыть-то зароем… — Аксюша смолкает. Ее шелковый белый платочек, повязанный, как всегда, «кибиточкой», съехал на лоб.

— …А отрывать уж придется, возможно, не нам… — доканчивает ее мысль недоговоренную папа. — Ну так что ж? А не то пропадет. Может быть, пропадет и в земле. А уж дома пропало бы наверняка…

Серебро почти все пропало уже в Петербурге, в закладе. Золота и вообще-то почти не было, если не считать мелочей, нескольких десятков монет и безделушек. Главная забота не в этом. Теперь, как и всегда, отец хотел бы раньше всего обезопасить то, что кажется ему действительно ценным: переписку, архив. Но все это просто так не зароешь. Ни одна упаковка не выдержит сырости и почвенных вод, разлагающих и металл, и дерево. Так что же делать с архивом?

Все папки серыми грудами лежат на полу, бечевой перевязанные. Мало-помалу они заполняют огромные обитые парусиной сундуки. Один, другой, третий, пятый… Шесть сундуков одинаковых, таких, что в каждом из них, согнувшись, мог бы жить человек…

Все они плотно набиты. Здесь столетняя переписка многих семейств. Документы и ценнейшие материалы о войне 12-го года, декабрьском бунте, подлинные и никому не известные. Дальше Севастополь, освобожденье крестьян, Бакунин и Герцен, даже Карл Маркс в его связях с Россией. Сюда, в кабинет отца, иногда проникали приезжие историографы и поражались… От кого-то прослышав об этом архиве, был, например, здесь Рязанов. Он скопировал для себя несколько анненковских писем, и уже спустя несколько лет после революции, читая его интереснейший труд «Карл Маркс и русские люди сороковых годов», я нашел в сноске упоминание об этом автора и благодарность отцу.

Письма Сенковского, Глинки, Листа и Рубинштейна, переписка бабушки с Фламмарионом, рисунки и письма Брюлловых, Боровиковского, Венецианова… Письма Глинки[63], Якушкина, Пущина и Трубецкого. Письма Волконских и Вяземских… Как уберечь? Где спасти? А спасти это необходимо! Это ведь даже не наше, это общее, русское, прошлое, то, которым Россия и впредь будет жить… Если только будет еще…

В доме тоже есть тайничок. Как-то, увидев едва притворенную дверь на белый чердак, туда я влетел и… увидел: в полу, между балками, там, где всегда был такой же сухой песок, как и всюду на чердаке, зияло отверстие; свет в нем горел. Заглянул: лесенка вниз и какие-то банки и ящики. Между ними Аксюша с маленькой керосиновой лампой. Не успел я спросить ничего — послышался сзади раздраженный голос отца, и от увесистого шлепка так же стремительно вылетел я в направлении противоположном: за дверь, в коридор…

Позднее узнал: в эту комнатку темную были упрятаны большие банки с вареньем, мешка два крупы и… любимые книги отца: Шекспир, Байрон в редких изданиях, старинные французские книги с раскрашенными от руки иллюстрациями, «Costumes historiques», «Nos oiseaux»[64] Жиакомелли, некоторые старинные портреты и картины.

Дом опустошается с каждым днем заметнее. В кабинете отца опустевшие полки зияют, на выцветших синих обоях темнеют прямоугольники на месте снятых портретов…

И сад заброшен и запущен, как никогда еще не было. Никем не сметается с дорожек листва. Она грустно шуршит под ногами. Деревья уже совсем облетели. Их голые сучья торчат обнаженно и мрачно…

В соломенном канотье своем с черною лентой вокруг тульи проходит возле дома отец. Он ловит себя на том, что по многолетней привычке смотрел хозяйским глазом на сад и дом, примечая, что там или здесь следует сделать. Ничего уже больше не надо здесь делать… Ни-че-го… Все останется как есть, будет сыпаться, стареть, разрушаться. А там придут эти, новые, придут запакостить, затоптать, что останется, без цели, без смысла, с гоготаньем, ухарскими ухватками. Разве что-нибудь могут они понять, почувствовать?! Полулюди, полуживотные… Да разве только наполовину животные? Не хуже ли всякого животного… Ему вспомнилось, как его покойная мать в своем кругу нередко говорила о тех, кто живет, не ища в жизни подлинных ценностей и настоящей правды, весь смысл жизни своей полагая в погоне за насыщением своих инстинктов и призрачными удовольствиями. С мягкой, снисходительной полуулыбкой: «Что ты от них хочешь? Их ничему нельзя научить, ни о чем с ними договориться. Не надо только ни в чем подражать им. Ils ne sont même pas des hommes, mon ami, mais des petits animaux qui suivent leurs petits instincts animaux»[65]. A теперь это уже не «petits animaux».

вернуться

63

Ф. Глинка (Прим. ред.).

вернуться

64

«Исторические костюмы», «Наши птицы» (фр.).

вернуться

65

Это даже не люди, друг мой, — это мелкие животные, которые следуют своим мелким животным инстинктам (фр.).