— Ну и хватит тут воду лить! Развела лужи. И сама вся уже опухла. Вон, перепонки того гляди вырастут или икру метать начнешь. Иди отсюда подобру, — недовольно забубнила старуха и с удвоенной яростью загромыхала лоханками.

Так и пришлось Айлише торопливо покидать мыльню и хорониться в своей комнате, куда Нурлиса попасть не могла.

Раздирая кудрявые волосы щербатым гребешком, девушка думала о том, что за минувший год так и не обвыклась в Цитадели. Она все пыталась понять — отчего, а потом вдруг уразумела. То от страха. Она боялась. Боялась креффов, боялась старших выучеников, боялась незаслуженного наказания, боялась… уж и сама не знала — чего именно. Но страх стал постоянным спутником. И теперь понять было сложно — зачем так стремилась сюда попасть, отчего, глупая, думала, что тут спокойно?

Ведь жили они тут хуже, чем зверье дикое в чаще дремучей — без правды, что деды заповедали, без песен и праздников, без веселых посиделок и гуляний. Все здесь были, будто голые, все на виду и все при деле. Некогда выученикам было ни шкодить, ни миловаться — ходили, как тени, не поднимая глаз, каждый в своей скорлупе, каждый со своим грузом на душе, облегчить который никто не помогал.

Даже на заветной делянке, где так любила бывать юная целительница, не рос цветок какой простой. А если и взрастал, так сразу выдергивали за бесполезностью. Ни разу за минувший год не взяла Айлиша в руки нитки или прялку, не склонилась над ткацким станом, не вязала, не вышивала, не кроила, не плела кос, на вздевала на шею расписных глиняных бусин, не гуляла в лесу. Весна поменялась с летом, лето с осенью, осень с зимой, а та — снова с весной, но девушка из рода Меденичей только и заметила, что целый год ее жизни прошел стороной.

Ни денечка не было, чтобы она не училась, усердно склоняясь над пергаментом или перебирая травы, твердя заговоры или собирая настойки. И так тому отдавалась, что совсем упустила из виду, как изменились ее друзья. Некогда пышущая женской статью Лесана сделалась похожей на жилистого мужика — вытянулась в росте, а мышцы на некогда мягком теле теперь переплетались, как ремни. Даже вечно краснеющий Тамир краснел теперь все реже, был уже не так многословен и любопытен, а иной раз, нет-нет, да отпускал крепкое словцо из тех, от которых ранее едва без памяти не падал.

Гребень замер в руке. Айлиша застыла, глядя в пустоту. Как же так она жила, что не видела меняются друзья, превращаясь в тех, о ком говорил крефф Нэд — в выучеников? И правда ведь, пройду год-два и не станет девок Айлиши и Лесаны, не станет парня Тамира. Вместо них на свет появятся послушники, а потом маги. Неужто и их глаза будут такими же пустыми, как у креффа Клесха? Неужто они станут такими же злыми, как крефф Донатос и такими же равнодушными, как крефф Майрико? Неужто, неужто, неужто?!

Да и разве возможна иная для них судьба, если все, от чего сердце и душа радуются, в Цитадели находится под запретом? Что плохого будет, если на праздник Первого снега послушникам разрешат построить крепость и зашвырять друг дружку снежками? Чем осквернится их Дар, если девки станут носить косы или хотя бы изредка надевать расшитые рубахи? Разве правильно это — вместо того, чтобы сватов засылать — парню девку о тайном спрашивать? И почто тут порют так, что на всю жизнь спины в отметинах остаются?

И тут же подлая мыслишка червяком зашевелилась в голове: «Хвала всем богам, что на целителя выпало учиться, что не заставляют от рассвета да заката через бревна да камни скакать, прыгать, драться и мечом размахивать. Что не рассказывают изо дня в день про мертвяков да иных Ходящих!» Но едва эта мысль промелькнула в голове, как жгучий стыд затопил сознание — нашла, чему радоваться — тому, что друзьям гаже!

Но ведь не виновата она, что Дар у нее именно к целительству! Да еще теплится в душе надежда, что и у Тамира — такой же. Ведь по сей день не вручили ему цветной одежи, так и ходит как первогодок. Может сегодня крефф Донатос расщедрится и наконец скажет парню, какое у того назначение? Со многими так бывало. Первый год уроки у всех часто общие. Иной раз Майрико хвалит Тамира, когда он с первого раза запоминает наговоры или удачно варит мази. Хвалят и Лесану, да только редко. Ей целительство дается туго, едва не туже, чем Айлише уроки Донатоса, на которых она от жути обмирает, слушая про упырей или оборотней. А уж на уроках креффа Клесха и вовсе тяжко — Айлиша, хоть на ногу быстра и телом вынослива, — с палкой или мечом деревянным — чисто кобылища. То сама себе в лоб заедет, то оружие уронит.

За тревожными сумбурными мыслями девушка не заметила, как за окном начали сгущаться сумерки. В комнате заметно потемнело. Девушка зажгла лучину и села на лавку поджидать друзей. За окном повисло черное небо. Ночь… Лишь сейчас Айлиша попривыкла малость, что в Цитадели на ночь не обязательно закрывать ставни… Это тебе не в родной деревне, где и на дверях и на окнах засовы железные. Ночь страшна. Ночь разлучает. Ночь приносит отчаянье. Юная целительница закрыла глаза и тихо-тихо, словно боясь нарушить величественное молчание древней крепости, запела песню, которую часто пела с другими девушками, когда садились чесать кудель или прясть:

Лес шумит вековой за околицей села.
Ой, прядись моя нить поровней, поровней.
Я тебя, милый друг, всё из леса ждала.
А мое веретено только кружится быстрей.
Вот и вечер уже, солнце скрылось за горой.
Ой, прядись моя нить поровней, поровней.
Лишь тревога на сердце, потеряла я покой.
А мое веретено только кружится быстрей.
Ночь пришла на порог. Да от друга нет вестей.
Ой, прядись моя нить поровней, поровней.
Ночь любимого взяла. Мне не быть уже твоей.
А мое веретено только кружится быстрей.
Жаль, что ночью за порог не ступить, не шагнуть.
Как мне жить без тебя? Оборвется моя нить.
Только ночь попросить о тебе хотя б шепнуть.
Да мое веретено сломано — не починить.

И грезилось девушке, будто мелькает в ее руках веретено, в печи потрескивают поленья, а батюшка с братьями при свете лучины сучат пеньковые веревки…

* * *

Тамир поднимался из подвалов Цитадели в верхние коридоры. Голова гудела, а от виска к виску летало глухое и гулкое: «Тук. Тук! ТУК!» Боль пульсировала, давила на глаза, отзывалась в затылке. И так было всякий раз. После каждого урока. Словно занятия колдовством тянули из парня жизненную силу, даря взамен лишь головокружение и тошноту.

Позади остался урок, принесший помимо нынешних страданий знания о том, как упокаивать вставшего на третий день младенца. А впереди еще ждала встреча с креффом Лесаны, предвещающая метание ножа в цель, и урок с наставницей Айлиши. Майрико грозилась сегодня спросить, в каком месяце волчьи ягоды пригодны для лекарских целей, а в каком на них заговор на смерть делают.

Интересно, а сама Айлиша знает, что лекари не только исцелять могут, но и жизни отнимать? Эта мысль, некстати пришедшая в больную голову, ужаснула юношу. Он просто не мог представить любимую, творящей черное колдовство.

Любимая… слово-то какое теплое! Родное! Произносишь его про себя и, кажется, будто руки материнские обнимают, а в плечах сразу такая сила угадывается, словно можешь небо с землей сравнять, лишь бы та, что заставляет сладко замирать сердце, оставалась рядом. Только, как побороть удушающую робость, как сказать самой красивой на свете девушке, что давно ее любишь? Едва увидел первый раз — застенчивую, робкую, с тенью от опущенных ресниц на щеках — так и потерял покой. И лишь она, ее улыбка, ее голос, заставляют сцеплять зубы, не давать воли постыдному страху перед Цитаделью, перед Ходящими, перед наставником, помогают терпеть и отыскивать в душе такие силы, о каких и не подозревал никогда недавний рохля, заласканный маменькин сынок.