— Никуда я не пойду. Надо будет — позовут.

   — К чему он, твой гонор? А если не позовут больше?

   — Значит, обходятся без меня.

   — Но ты-то сам не можешь обойтись без работы. Разве я не вижу! Не с твоим характером.

   — Тебе кажется. Пенсионер — довольно массовая профессия в наше время. Пожить за счет общества — немалый соблазн.

   — Иван, от кого ты прикрываешься шутками? От меня? Я насквозь тебя вижу.

   Иван Васильевич не сказал, что, к сожалению, Ольга видит не все на этот раз, во всяком случае, не понимает причины его хандры. Хотя и сам он не мог толком осознать этой причины. Разочарование? Но разве он был так уж очарован Будыкой? Нет. Не однажды расходились во взглядах на жизнь. Ссорились. В конце концов, ничего нет удивительного, что такого человека, как Будыка, отклонение работы в первом туре сильно расстроило. Он, Антонюк, не понять этого не мог. У каждого свои слабости. Слабости Будыки он знает лучше, чем собственные. И сто раз прощал их ему. А вот этого простить не мог. Не злобной фразы, что у Антонюка «примитивный ум», — это глупости! — а злобного признания, что для него. Будыки, провал с премией — трагедия. Но теперь уже все равно: переживай свою трагедию один! Вместе мы переживали настоящие трагедии.

   — Поехал бы на охоту, — посоветовала Ольга.

   — Охота уже запрещена. Пора бы тебе знать.

   — На волка не запрещена. Походил бы по лесу. Лес тебя бодрит.

   Ольга знает: лес бодрит. Но сейчас ему никуда не хочется — ни в лес, ни в поле. Ни гулять по городу. Вошла Лада.

   — Ты нездоров, папа?

   Иван Васильевич быстро сел на диване, растер руками лицо, будто со сна.

   — Нет, кажется, здоров. А что?

   — Ты никогда столько не лежал. Что с тобой?

   — Ничего.

   — Ты стал какой-то не такой, как всегда.

   — А ты? Ты тоже не такая.

   — Я? — Лада задумалась, стоя посреди комнаты.

   — Мы ни разу не поговорили с тобой после свадьбы. Так, как раньше.

   Лада присела на подлокотник кресла, потом сбросила тапки и забралась в кресло с ногами, поджала их — совсем по-детски, по-домашнему. И уже одно это дало отцу ощущение ее доверчивой близости.

   — Я не такая… — задумчиво призналась Лада и тут же горячо сказала: — Но не стала хуже, папа! Нет! Не думай… Я люблю тебя… так же…

    Как человеку мало надо: дочкино признание — и в застывшее сердце будто влилась теплая живая струя. Иван Васильевич благодарно, но почти растерянно улыбнулся дочери.

   — Но… знаешь… как тебе объяснить?.. Замужество многое изменило. Я легкомысленно относилась к нему. О, это все значительно серьезнее!.. Тебе я признаюсь… Провожая Сашу и Васю, я ревела на вокзале, как баба. Разве это похоже на современного физика? Смех… Или вот еще… Помнишь, я привыкла еще со школы, и это продолжалось все годы в университете… уходя утром на занятия, я забиралась в карман твоего пальто и выгребала мелочь — на пончик, на кофе, на кино. Иногда ты сердился: сядешь в троллейбус, сунешь руку в карман, а там — ни копейки. А тут… через несколько дней после свадьбы… по инерции потянулась было к твоему пальто и отдернула руку. Стыдно стало. Теперь я не растрачу стипендию за два дня, как раньше…

   Совсем растрогало такое признание. Чуть не до слез. Но сказал грубовато:

   — Мужицкая психология в тебе пробуждается. Плюнь на эти условности. Ты знаешь мое отношение к деньгам. Транжирства не люблю. Но чтоб дочь не могла взять на завтрак… Почему? Чепуха!

   Лада помолчала, подумала, глядя на отца, в глазах затаилась грусть, словно прощалась с чем-то дорогим.

   — А может быть, это хорошо, папа?

   — Что ж тут хорошего?

   — Человек должен меняться. Ты говоришь — «мужицкая психология». Во мне пробуждается что-то другое. Или приходит запоздалая зрелость. Знаешь, у меня теперь такое чувство, как будто я, наконец, ступила на землю. Под ногами твердь. Не качает, не колышет, не относит в сторону. Я подсмеивалась над нашими «гениями». Однако и сама смотрела на людей как бы с высоты. Я отгоняла эти мысли об исключительности, но все-таки они наведывались. Мы, физики, знаем, познаем то, чего не знает девяносто девять процентов людей. Наверное, больше. Нам открываются тайны миров. Мы еще удивим человечество! Чем? Над этим я чаще и чаще задумываюсь. И вот после замужества я почувствовала себя обыкновенным человеком среди обыкновенных людей. Каплей в море. И ничего другого мне не хочется. Никакой исключительности. Зачем? Исключительность отдаляет от людей. А я не хочу отдаляться. Плакала на вокзале — и мне не было стыдно, люди поймут. Пишу Саше наивные письма, вроде тех, что писали тургеневские героини, — и мне хорошо. Разве только смешно самой: я — и такие старозаветные чувства! Что сказал бы Витька Дзюба, если б узнал?! — Лада, забавно прищурившись, покачала головой.

   — Меня радует то, что ты говоришь. Обычно влюбленные уносятся в небеса и ничего не видят на земле. У тебя — наоборот. Это хорошо. Но я боюсь, как бы все то, что пробудилось в тебе, не оттеснило физику, не потушило твоего увлечения…

   — Увлечения квантовой теорией? Папа! Физикой не увлекаются! Это не музыка. Тому, кто не знает, она представляется бог весть какой романтичной. Как мне в школе. Но это детское увлечение давно прошло. Теперь я каторжник. Приковала к науке, как к талере. Неустанно, сверх сил, должна грести, работать. Не руками. Головой! А куда плывем? — Лада вздохнула. — Куда мы плывем? Любовь дала мне немножко свободы. И радости.

   Иван Васильевич с грустью подумал: «Любовь к родителям и наша к тебе, выходит, не давали радости. Пока не появился он, этот парень». Но обиды не было. Легкая грусть и удивление перед извечным чудом, которое творит любовь.

   — Видно, уже никто и ничто не снимет меня с этой галеры. Но я хочу, чтобы над ней светило солнце. И рядом были люди…

   Лада склонна сама себе противоречить. Ивана Васильевича не раз удивляли виражи ее логики, ее житейской философии. В сложнейших научных рассуждениях мышление ее куда более последовательно, строго. Между прочим, это свойственно не только ей. Даже Будыка и тот частенько удивлял своими заскоками и перескоками.

    Пускай Лада и рисуется немного. Но ее признание насчет денег, доверчивый рассказ о своих интимных переживаниях и весь этот разговор животворным бальзамом вливались в опустошенную душу, пробуждали прежний интерес к жизни. Иван Васильевич был благодарен дочери. Они долго говорили о самых разнообразных вещах, даже поспорили о новом фильме. Он ждал, что Лада заговорит о Виталии. Ждал и боялся. На ее откровенность надо отвечать так же откровенно и правдиво. А что сказать? Какую правду? Лада ни словом не упомянула о ней. Словно не было ее на свете. Это и успокоило и разочаровало: Лада столько говорила о близости к людям и в то же время как будто не желает признавать человека, который жил у них в доме в самые радостные для нее дни. Не помнить о Виталии дочь не могла. Значит, в чем-то таится, не все раскрывает, что у нее на душе. Когда Лада наконец ушла, Иван Васильевич походил в раздумье по комнате, потом несколько раз энергично и весело, по-молодому, присел и начал одеваться: захотелось пройтись по морозу. А вечером позвонил Будыка. Как будто знал, что у комбрига изменилось настроение. Неизвестно, как принял бы, если б тот позвонил до разговора с Ладой.

   — Что делаешь, дед?

   — Ищу некролог в газетах. Думал, помер оттого, что премии не дали.

   — Заразный ты человек, Иван.

   — Чем это я заражаю?

   — Кого — принципиальностью, кого — козлиным упрямством.

   — Тебя — чем?

   — Меня — дружбой.

   — Старый подхалим!

    — Вот этой обиды тебе не простим. Не я, Миля. Какой я старый? Спроси у нее.

   — Хвастун!

    — Приходи коньяк пить. Есть бутылочка французского.

   — Не жди.

   — Выдерживаешь характер?

   — Выдерживаю.

   — Ну и черт с тобой.

    — Пускай остается с тобой. У тебя с ним ближе родство.