Изменить стиль страницы

Когда стемнело, версальские фонтаны еще долго мерцали в вечерней мгле, и вдруг с оглушительным треском взлетели вверх три огненных шара, осветив тысячную толпу вокруг, фонтаны и мраморные статуи, белеющие в темно-зеленой чаще парка.

Начался фейерверк. Припомнилась Феде Волгину сказка про жар-птицу, и показалось, будто сказочная жар-птица золотым сиянием своих перьев озарила ночь.

…А через два дня пришла беда.

Можайский вернулся из штаба и позвал к себе Волгина.

— Сидел бы ты дома, Федор, — хмуро сказал он. — Как это тебя угораздило попасться ему на глаза?

— Кому, Александр Платонович?

— Великому князю Константину Павловичу. Он приказал передать, что будет доволен, если капитан Можайский отдаст своего человека в кирасирский полк… Ростом и по всем статьям, видишь ли, ты подходишь… Я доложил его высочеству, что ты человек Семена Романовича Воронцова и ожидаешь оказии, чтобы воротиться к нему.

— Что ж теперь будет, Александр Платонович? — упавшим голосом спросил Волгин.

— А будет то, что великий князь обратится к Семену Романовичу, — отказать в просьбе государю-наследнику невозможно…

Можайский лег на софу и задумался. Отдать человека под красную шапку, на двадцать пять лет, да еще в кирасирский полк… Командир полка — известный во всей армии мучитель, тиран гатчинский! Вот от чего иногда зависит судьба человеческая.

Он взглянул на внезапно осунувшееся лицо Феди Волгина, на его потухший взгляд. Было у этого человека свое достоинство; он заслужил уважение и храбростью и умом, ему Можайский был обязан жизнью. Не вынесет он обид и палочных порядков, пропадет, и ничем ему не поможешь…

— Федя, — дрогнувшим голосом сказал Можайский, — что ежели ты…

Он не договорил, но Федор понял, что он хотел сказать. И тут явился перед ним образ Кузьмы Марченкова, человека без родины, оставшегося навеки на чужбине…

— Александр Платонович… Птица, тварь неразумная, и то своих полей и лесов держится. А я — человек… Могу ли навеки забыть свое отечество, места, где я родился и рос…

«Вот оно, чувство высокое, вот сердце истинного патриота в этом крепостном человеке… А сколько есть дворян и знатных, которые легко променяли свое отечество на чужие края…», — думал Можайский.

С тяжелым чувством Волгин ушел от Можайского. Он вышел в сад и сел на каменную скамью. Богатырь телом, он чувствовал свое бессилие перед обрушившейся на него бедой.

Только в действующей армии он увидел солдатскую жизнь, она показалась ему мукой, — не поход, не сраженья, а учения. Люди охотнее шли на вражеские штыки, чем на плац, где изощрялись фрунтовые «профессоры». Правда, были полки, где командир и офицеры вывели палки и розги, вывели телесные наказания, но Волгин знал, что кирасирский имени Константина полк — не из их числа.

От какой ничтожной случайности зависела жизнь человека! Для чего он поехал в Версаль, для чего попался на глаза Константину? Не будь этой поездки в Версаль — дождался бы он обещанной вольной… Отчаяние овладело им. Хоть топись в реке!.. Он вспомнил, как на прогулке с Можайским они зашли из любопытства в «смертную палату» — морг, как называли это мрачное место французы. Там были выставлены смертные останки тех, кто нашел насильственную смерть на парижских улицах. За стеклами, на каменных плитах лежали мертвые тела удавленников, утопленников, висели их одежды, чтобы легче было узнать, кто они… Может быть, и ему лучше лежать там, на каменной плите, чем умереть под палками?.. И вдруг ярость охватила его, такая ярость, что даже крохотная Дениза, его любимица, с которой он любил играть, не рассеяла его отчаяния.

За что народ терпит такие муки от дворянства и помещиков?

Маленькой Денизе не нравилось, что ее приятель сегодня не так приветлив, как всегда, она трепала его за вихор и капризно лепетала:

— Мсье Теодор… Мсье Теодор…

«Здесь всякий человек «мсье» — и мужик, и торговец, и полковник, все «мсье», и жена мужика «мадам», и генеральша «мадам»…», — думал Волгин.

Вот Слепцов, Дмитрий Петрович, душевный барин, и тот вчера бранился, что ему в кофейне лакей-француз нагрубил. А рукам воли дать не посмел. А что бы он с Кокиным сделал? Прибил в сердцах, а потом дал бы рубль и отпустил гулять.

Он осторожно спустил с колен Денизу и прошел в комнату Можайского.

Можайский уехал со Слепцовым. На столе лежал пакет, а на нем рукой Можайского было написано:

«Его сиятельству графу Михаилу Семеновичу Воронцову в собственные руки».

34

Можайский и Слепцов уехали на скачки на Марсово Поле. Здесь, на плацу военной школы, скакали французские и английские кровные лошади.

Поле это было знакомо Можайскому по рассказам доктора Вадона. В дни революции жители Парижа за восемь дней воздвигли здесь огромный амфитеатр. В годовщину взятия Бастилии, 14 июля 1790 года, народ праздновал на этом поле праздник Федерации.

Князь Талейран, тогда еще епископ Оттенский, в епископском облачении служил молебен у алтаря… И, глядя на вереницы карет, на два разукрашенных павильона для иностранных гостей, Можайский невольно подумал о том, что двадцать четыре года назад на этом месте раздавались клики свободы и песня марсельских волонтеров, за которую теперь платятся тюрьмой и ссылкой.

Но Дима Слепцов об этом не думал; он досадовал на то, что скачки были не так уж нарядны, что лошади оседланы по-разному — одна по-гусарски, на другой был чепрак из алого бархата, у третьей для чего-то бант на хвосте и седло английское… Соскучившись, Слепцов увлек Можайского на другой берег реки. Они проскакали через великолепный Иенский мост; его и теперь продолжали так называть, назло пруссакам, потерпевшим страшный разгром у Иены.

В пятом часу дня они были уже на Итальянском бульваре в кафе Тортони. Окна кафе открыли настежь, и парижские мальчуганы — гамены — забавляли русских офицеров куплетами, в которых они вышучивали то Людовика XVIII, то Наполеона.

Вечер приятели провели в маленьком театрике на бульваре Тампль, где пьесы разыгрывались на сцене и в самом зале и артисты вовлекали в свою игру публику. Они рукоплескали знаменитому комику Жокрису, разыгрывавшему не очень пристойный фарс. Можайский давно собирался домой, но никак не мог совладать со Слепцовым, и этот неугомонный увлек его в кафе Фраскати, а там вдруг решил попробовать счастья в игорных домах Пале-Рояля.

Сначала они заглянули в игорный дом под номером сто девять. В «зале иностранцев» играли в «крепс». В танцевальном зале ночные девицы плясали с игроками, которым уже нечего было терять. Слепцову этот игорный дом показался скучным, и они перешли по соседству в дом номер сто тринадцать, где не было ни буфета, ни музыки. Можайский с любопытством глядел на завсегдатаев, иные пропадали здесь круглые сутки и, проигравшись дочиста, дремали на вытертых плюшевых диванах. Завистливыми глазами они глядели на счастливых игроков, которым удалось сорвать банк. Дюжие полицейские похаживали из одного зала в другой, пристально поглядывая на завсегдатаев игорного дома. Можайский подумал, что для многих игроков прямой путь отсюда — в тюрьму, а то и на эшафот. Здесь были и простолюдины; иной держал в руках горсть медяков — все, что осталось у него от недельного заработка. Тут же дородный откупщик раскладывал столбиками свое золото, столбики таяли, и пот струями бежал по лицу проигравшегося, дрожащими пальцами пересчитывавшего золотые монеты.

Дима Слепцов играл то счастливо, то несчастливо. Проиграл все, что было у него и у Можайского, но потом, заложив оценщику купленные у Брегета часы, отыграл весь проигрыш. Он затеял ссору с каким-то полупьяным англичанином. Поединка не произошло потому, что противники потеряли в толпе друг друга.

Возвращались они на рассвете в наемном фиакре. На улице Ришелье их обогнала карета; четыре жандарма с обнаженными саблями конвоировали ее. Это увозили из игорных домов казну — чистую прибыль государственного управления, ведающего игорными домами. Золото откупщика и медь труженика покоились в кожаных мешках, принадлежавших единственному банкомету Парижа, который никогда не знал проигрыша.