Изменить стиль страницы
Quand Alexandre entra a Babylon…[10]

И хотя слова оперной арии относились к Александру Македонскому, они прозвучали для всей публики как хвала русскому императору… Двойственное чувство овладело Можайским: смешно было видеть французов, которые сравнивали свой Париж с развращенным Вавилоном, а победителя Наполеона — с Александром Македонским. Однако то был триумф русской армии, освободившей Европу от тирании, то было признание могущества народа, который разгромил самонадеянных завоевателей, вторгшихся в его отечество.

Эти мгновения были отрадой для Александра.

Замкнутый, всегда умевший скрывать свои чувства, двоедушный и коварный властолюбец чувствовал, что он стоит лицом к лицу со всей Европой, собравшейся в этом великолепном зале, и Европа склонилась перед ним, королем королей, как его называли парижские газеты. Россия была вершительницей судеб в эти дни, и он был главой владык освобожденной Европы. Глаза Александра сияли счастьем. Слегка склонившись, он стоял перед простирающими к нему руки, славящими его людьми и, конечно, не думал о русских воинах, которые освободили Европу. Он, только он один достоин славы! Вечный лицедей в жизни испытывал нечто вроде чувства актера, сыгравшего первую роль и венчаемого лаврами перед лицом всего мира.

Его считали слабым и безвольным себялюбцем, но разве не он поднял дух прусского короля и австрийского императора после Дрездена? Австрийцы и пруссаки хотели остановиться на Рейне, они боялись новой революционной войны, повторения 1790 года, они хотели оставить Наполеону Францию в пределах 1792 года. Даже англичане, страшась усиления России, готовы были оставить Наполеона на троне, — только он, Александр, осмелился требовать войны до конца и дождался свержения Наполеона.

«Восстание Европы» — так называли эту войну. Но разве без него восстала бы Европа?..

Ни на мгновение он не подумал о том, что славы и триумфа достойна Россия и народ. Не подумал он о том, что русский полководец, тот, кто нанес смертельную рану врагу, покоился в Казанском соборе, в Петербурге. Не с кем ему делить славу победителя Наполеона, никто не будет бежать за коляской Кутузова, бросать ему цветы, как было недавно. Ему одному слава, почет и бессмертие, ему — Александру.

Можайский оглянулся на Михаила Семеновича Воронцова; его офицеры что-то кричали, протягивая руки к императорской ложе, хотя их не было слышно, все тонуло в громе рукоплесканий и криков.

Тенор дважды повторил арию, и каждый раз, когда он доходил до слов об Александре, вступившем в Вавилон, поднималась буря рукоплесканий.

— Посмотрите… — вдруг сказал, сжимая руку Можайского, Тургенев. Он показал ему глазами на ложу у правой кулисы.

Два наполеоновских генерала, прославившихся у Маренго и Иены, стояли, обратив лица к Александру, и вопили, вытянув вперед правые руки…

— Что будет с ними, если он вернется? — скорее угадал, чем услышал, Можайский.

Оба улыбнулись, им показалась смешной эта мысль: в эти часы Наполеон уже совершал свой путь к острову Эльбе.

В антракте все вышли в маленькую гостиную позади ложи. Воронцов взял об руку Можайского и сказал по-английски:

— Я очень состарился, друг мой?

— Немного… Это вам к лицу, генерал…

— Я все-таки сержусь на вас. Почему вы не давали о себе знать? Мне всегда приятно вас видеть.

— Я не хотел быть назойливым. Если позволите…

— Конечно. Вы завтракаете у меня. И не позже чем завтра…

«Кажется, все идет хорошо, — подумал Можайский. — Это ради Феди Волгина».

Он слушал непринужденную беседу офицеров маленькой свиты Воронцова. Здесь была принята некоторая вольность в обращении друг с другом и с самим Воронцовым. Должно быть, сам Михаил Семенович внушил им этот тон; он умел быть привлекательным и приятным, когда хотел. Впрочем, нужно было много такта, чтобы в вольном обращении с ним не перейти границ. Он привык быть обожаемым, был злопамятен и не прощал малейшей обиды. Можайский это знал не хуже молодых офицеров, окружавших Воронцова. Они очень смело судили обо всем, либеральничали, впрочем — до известных пределов.

— Приятно, что мы здесь вершители судеб!

— Да, пока у нас в Париже сто тысяч войска…

— У австрийцев и англичан вдвое меньше.

— Какая наглость! Красавец Рошешуар — во французском мундире. Служить Александру — и так легко перейти к Людовику!..

— Змея меняет кожу.

— Это ему даром не пройдет…

— А по мне — хоть бы все французы убрались из России…

— И немцы, — добавил Сергей Тургенев и захохотал.

Можайский с любопытством слушал болтовню офицеров. В маленьких кружках, которые собирали вокруг себя вельможи, можно было понять направление высокой политики России и ее союзников. О Людовике XVIII здесь говорили насмешливо, его называли «старым брюзгой», «старым невежей». Его считали чем-то вроде разорившегося родственника, которому дали место управляющего большим и богатым имением. Бедный родственник возомнил себя хозяином, он осмелился платить неблагодарностью за благодеяние. Как будто не Александр вернул ему престол, а наоборот — русский император получил от него корону.

— …благодарить принца-регента и англичан!..

— Вы слышали шутку: «Англичане откормили свинью и продали ее за восемнадцать луидоров французам — pour dix-huit louis, — но она не стоит одного наполеондора…»

Все смеялись, Воронцов слегка погрозил Владимиру Раевскому.

— Вообразите огромный и мрачный замок в Митаве на берегу заросшей камышами реки, хмурое небо, из окон виден город, лютеранские готические церкви. Амфилада запущенных замковых комнат, грязные штофные обои, закопченный потолок, жалкий Митавский двор и при всем том версальский придворный этикет и вечные вздохи: «Когда б вы видели меня в Версале…» Вечные интриги и зависть, искательство королевских милостей, грызня и раздоры придворных и при всем том манеры вельмож «короля-солнца». Но на месте Людовика XIV — ворчливый толстяк с большим брюхом и вечными жалобами на подагрические боли… Сидел в Митаве, ел наш хлеб и до страсти любил писать жалостливые письма высочайшим особам, сочинять дипломатические мемории, декларации, ноты, притом с претензией на ученость и литературный талант, с цитатами из древних философов и поэтов. Более всего огорчало его, что кухня в Митаве была не вполне хороша, а его величество любил много и хорошо покушать.

— Англичане кормили его объедками из кухни принца-регента.

— И вдруг, в один ужасный день, грубый приказ императора Павла Петровича в двадцать четыре часа выехать из Митавы. И начались мытарства и скитания, путешествие инкогнито в Польшу, потом в Пруссию, и отовсюду его гнала тяжелая рука Наполеона.

— Мы выжили его из Митавы, он этого не забудет… Но благодарить англичан! Какая бестактность!

— Возможно, это жест вежливости, — заметил Воронцов.

— Мне кажется, это больше, чем жест, — негромко сказал Николай Тургенев, — это — политика… Политика Бурбонов. Наконец, ему есть за что благодарить англичан, они приняли его охотно. Вернее, Георг III, тот даже писал Людовику, чтобы он не обращал внимания на нападки британского кабинета и палаты, мол он, Людовик, гость верховного правителя нации…

— И все же, какая неблагодарность! Государь показывал Волконскому письмо Людовика, и в том письме были такие слова: будьте уверены, что сердце мое полно тем, что вы для меня сделали. Придет время, когда я буду в состоянии доказать вашему величеству, что одолжения свои вы сделали не для неблагодарного…

— Это время пришло.

Тургенев пожал плечами:

— Бог мой, можно ли было верить в благодарность Бурбонов?

— Вы так думаете? — быстро спросил Воронцов. — Однако хотят этого или не хотят, мы первая скрипка в квартете.

Потом тема разговора изменилась, заговорили о театре:

— Со вчерашнего дня «Французская комедия» опять стала «Королевской комедией»… Подписан указ о переименовании.

вернуться

10

Когда Александр вступил в Вавилон…