Даже французам казалось удивительным доброе отношение к ним русских солдат; крестьяне приглашали к столу русских солдат, сажали их на почетное место. Усатые преображенцы, стоявшие на постое в деревне, приглядывали за ребятишками, в то время как их отцы и матери работали в поле. Вспоминая деревенское житье-бытье, старослужилые солдаты с радостью помогали крестьянам в полевых работах. Покуривая легкий французский табачок, с тоской вспоминая батуринскую махорку, солдат разводил очаг. Тут же хлопотала хозяйка-хохотушка, а дети играли кивером и солдатской амуницией. Не так было в деревнях, где стояли пруссаки, австрийцы и особенно баварцы, которых подстрекали к насилиям их жестокие начальники, — недаром французы просили дать им на постой десять русских вместо одного офицера прусских или баварских войск.
Великодушие русских солдат, вежливость, доброжелательность удивляли их офицеров и генералов — из тех, кто привык смотреть на солдата как на тупое, покорное, немыслящее существо.
После первых дней отдыха для солдат настали прежние тяжелые дни. Опять началась шагистика, муштра, экзерциции, учения. Со вздохом сожаления солдаты вспоминали походную жизнь. И офицерам было нелегко. Военному коменданту Парижа Остен-Сакену приказали подтянуть офицерский корпус. Наступил великий пост; на все семь недель поста офицерам было запрещено посещать театры. Потянулись дни, которые живо напомнили многим Петербург, Михайловский экзерциргауз. То объявлялось в приказе, что его императорское величество «повелеть соизволили, чтобы господа полковые адъютанты имели при себе секундомеры, дабы музыканты играли при тихом марше не более 75 и не менее 72 шагов в минуту, а при скором не более 110 и не менее 107 шагов; наблюдение сего будет оставаться на обязанности полковых адъютантов»; то император приказывал арестовать «за дурной парад» трех заслуженных боевых командиров полков, да еще сажал на английскую гауптвахту «за то, что полки дурно прошли».
Алексей Петрович Ермолов вступился было за полковых командиров и просил хотя бы не арестовывать их на гауптвахте, занятой караулом иностранных войск, но это лишь вызвало неудовольствие Александра. Алексею Петровичу была показана собственноручная записка Волконского, который писал: «Отчего по сие время не посланы на гауптвахту полковые командиры; кончится, я думаю, тем, что меня самого пошлют, ибо государь непрестанно спрашивает о них…»
Из уст в уста передавались смелые слова Ермолова: «Государь властен посадить в крепость, сослать в Сибирь, но не должен ронять армию русскую в глазах чужеземцев. Гренадеры пришли сюда не для парадов, но для спасения отечества и Европы».
«Все солдаты должны ходить с грацией, с глазами, обращенными вправо. На ходу туловище держать прямо, колена вытянуты; ногу должны подымать все разом и разом же опускать ее на землю, носок держать вниз с выворотом кнаружи». Так было сказано в прусском уставе — евангелии гатчинцев. Такими способами прусский устав предлагал сделать «из подлого и неловкого мужика» солдата.
Александр старался найти единомышленника экзерцирмейстерства в Веллингтоне, но старый солдат, как отрезал:
— Техническая часть учений и эволюции — в этом я плохой знаток, это дело моих подчиненных.
Так вновь началось «акробатство с носками и коленками», которого не терпел Кутузов и от которого гибли под палками храбрые русские солдаты. «Экзерцирмейстерство снова захватывало все», — писал об этом времени даже такой ревностный служака, как Паскевич, будущий преемник Ермолова на посту наместника Кавказа.
Можайский был доволен уже тем, что рана избавляла его от обязанностей экзерцирмейстера. Он исполнял свои обязанности для «производства исследований» по важнейшим и секретным делам.
…Александр искал уединения, он тосковал о «верном друге» Аракчееве.
Он нашел себе собеседника — неумного, упрямого, но отличавшегося от других тем, что не нуждался в милостях Александра. То был герцог Веллингтон, он же барон Дуэро, виконт Талавера, князь Сиудад Родриго, князь Виттория. В минуты откровенности Александр говорил ему: «Меня окружают эгоисты, они пренебрегают добром и интересами государства, они хотят только почестей…» Но и эти минутные разочарования в своих приближенных были игрой, он любил разыгрывать роль разочарованного повелителя и однажды сказал мадам де Сталь о русских крестьянах: «Мои бородачи лучше нас».
Редко приходилось ему гулять по дорожкам дворцового сада, кормить лебедей в пруду. Он представлял великую, могущественную страну, его порывались видеть, к нему стремились, ему писали жалостные письма. Это нравилось Александру. Иные письма читал он сам, иногда даже отвечал на них, — это были письма известных в Париже женщин, к тому же молодых и красивых. Другие письма он отдавал в канцелярию, и в обязанности Можайского входило отвечать художникам, жаждущим запечатлеть лик русского царя, благодарить от лица императора поэтов, посвящавших ему оды, отвечать изобретателям, предлагающим русской армии «пули, наверняка попадающие в цель». Количество важных бумаг, которые должны быть доложены императору, было так велико, что Александр иногда бросал их на пол и, топая ногами, кричал:
— Все брошу и уеду в Россию!
2 апреля 1814 года в Елисейском дворце увидели необычных посетителей.
В мундирах польского войска, украшенных знаками Почетного легиона, в большом зале дворца ожидали выхода Александра штаб-офицеры — поляки, сражавшиеся на стороне Наполеона.
Первыми оправа стояли генерал Сокольницкий и полковник Шимановский. Александр, с приветливой улыбкой, протянул руку генералу и некоторым заслуженным офицерам. Они не ожидали такого ласкового приема, смутило их только присутствие великого князя Константина Павловича. Он стоял, как деревянный, сдвинув мохнатые брови, и угрюмо глядел в пол.
Александр обнадежил поляков:
— Армия польская сохраняется и возвращается в Польшу. Командовать польской армией будет мой брат…
На поляков точно повеяло холодом. Они слышали о сумасбродстве и неукротимом характере Константина, он не мог ужиться ни с Суворовым, ни с Кутузовым, даже податливый Барклай удалил его из Витебска под благовидным предлогом, а Растопчин не задумался удалить его из Москвы.
Генерал Сокольницкий и офицеры в тяжелом раздумье покинули дворец, они предвидели немалые беды от этого назначения.
9 апреля того же года Тадеуш Костюшко писал Александру и просил дать всеобщую амнистию полякам, даровать свободную конституцию, учредить в Польше народную школу для крестьян, где воспитанники содержались бы на счет правительства, и уничтожить крепостное право с наделением крестьян землей. Крепостное право Костюшко полагал уничтожить не сразу, а в течение десяти лет.
В ту парижскую весну Александр был уверен, что польские дела устроятся в лучшем виде, и 3 мая 1814 года он ответил Тадеушу Костюшко:
«…я надеюсь осуществить возрождение храброй и почтенной нации, к которой вы принадлежите… Как я буду удовлетворен, генерал, если увижу в вас моего помощника в этих спасительных трудах. Ваше имя, ваш характер, ваши способности будут мне лучшей опорой».
Но помощником в «возрождении» польской нации оказался Константин Павлович.
В день 2 апреля Можайский был на дежурстве в Елисейском дворце. Он видел возвращавшихся после приема во дворце польских офицеров. Стефана Пекарского не было среди них, да Можайский и не ожидал видеть его здесь, на приеме у Александра. Стефан Пекарский, видимо, искал других путей, чтобы служить своей отчизне.
…Александра Павловича интересовало все, что о его особе писали иностранные газеты и журналы; Можайскому было приказано составлять для царя выписки. Не только политические статьи интересовали Александра, но и, казалось, маловажные сведения, например — как описывали парижские журналисты внешность и прическу царя. Его очень раздосадовала статейка в одном английском журнале, в которой было написано, что у царя редкие белокурые волосы, иными словами — лысина. Лысина у Александра была ранняя, так же как у брата его Константина. Братья стали лысеть еще в молодые годы, при отце Павле Петровиче, когда военные смазывали салом и обильно пудрили волосы.