Изменить стиль страницы

Народ ожидал многих бедствий от нашествия тридцати тысяч дворян — воротившихся эмигрантов.

— Они хотят жить в роскоши, ничего не делая, как было двадцать пять лет назад, — говорил мой старый друг доктор Вадон. — Герцог Беррийский, герцог Ангулемский и злая ведьма герцогиня жаждут возмездия. Народ французский не хочет Бурбонов, которых привезли в своем обозе союзники…

Двадцать первого апреля Наполеон прощался в Фонтенебло со своей старой гвардией. Сказывали, солдаты плакали, как малые дети, и даже он, жестокосердный, с влажными глазами сел в карету и покинул дворец. Так завершились бури, потрясавшие Европу столько лет.

…Прошел месяц… Я не переставал дивиться легкомыслию парижан, особенно тому, сколь легко они переносили пребывание иноплеменников в своей столице.

При полном безмолвии народа снимали на блоках статую Наполеона с Вандомской колонны. В карауле был батальон Семеновского полка, впрочем, порядок не был нарушен, хватило бы и взвода семеновцев.

Встретился мне в кофейной Тортони, на Итальянском бульваре, знакомый по прежним парижским дням, мсье Лабиль, журналист. Едва что не бросился мне в объятия, чем, признаться, нимало меня не обрадовал. Вадон рассказывал мне о нем, что накануне 18 брюмера, когда Наполеон провозгласил себя первым консулом, сей Лабиль сочинил два воззвания — одно в пользу Бонапарта, а другое в пользу Директории, буде она возьмет верх. Так и теперь он ликовал по случаю въезда Людовика XVIII в Тюильрийский дворец, позабыв о том, что чуть не пятнадцать лет проливал слезы умиления при виде Наполеона, возвращающегося в Тюильри из походов с победой. Художники французские неустанно рисовали картины, в коих изображали вступление союзных войск в Париж, поэты сочиняли оды во славу императора Александра, обивая пороги Елисейского дворца, а знаменитый Лаис пел своим божественным тенором:

Да здравствует Александр!
Да здравствует король королей!
Ничего не требующий,
Не диктующий нам законов…

Не так было у нас в России, когда Наполеон был в Москве, — гнев и скорбь были в сердцах русских, и никто не осмелился прославлять победителя.

Дивился я и тому, что парижские ведомости более писали об Итальянской опере, о танцовщице Бриготине и теноре Манвиель, о двойном убийстве на улице Брей, чем о судьбе Франции.

— Есть люди, — говорил мне Вадон, — которым к лицу шутовская роль…

И показал мне глупость, написанную в одном листке: «Прославленный Веллингтон, главнокомандующий английских войск, сказал, что революции невозможны там, где король хорошо ездит верхом. Посему предлагаю избрать королем нашим знаменитого берейтора Франкони».

— Вот для чего дана свобода мыслей господину Лабиль, — сказал Вадон, — все же сейчас журналы имеют более свободы, чем при Наполеоне. Но для чего господам Лабиль сия свобода?

Из любопытства я много гулял по бульварам и видел, как сумрачно глядел простой народ на торжественный въезд короля.

Король, в мундире национальной гвардии, со звездой, ехал в открытом экипаже. Рядом сидела тощая, как скелет, дама со злой улыбкой на длинном желтом лице — герцогиня Ангулемская, дочь казненного короля Людовика XVI. Впереди королевского экипажа — жандармы и два взвода кавалеристов бывшей наполеоновской гвардии. Шествие открывали двадцать четыре девицы высшего света в белых одеяниях с распущенными волосами, точно двадцать четыре привидения. Когда же вслед за коляской короля увидели свиту — наполеоновских маршалов и генералов, — раздались крики: «Да здравствует императорская гвардия!»

Маршалы угрюмо отвечали: «Да здравствует Франция!» «Да здравствует король!» — вопили одни переодетые полицейские, да щеголи из кофейных и игорных домов Пале-Рояля, да зеваки уличные, которым нет числа.

Много говорили о том, что, покидая берега Англии, Людовик XVIII сказал, будто своим возвращением на трон предков он обязан божественному промыслу, советам принца-регента и неколебимому постоянству британцев. По моему разумению, он более всего обязан храбрости наших войск и крови, пролитой ими в битвах с Наполеоном. И как это обернулась на пользу Бурбонам дьявольская хитрость Талейрана!

…Нынче утром под окнами моими послышался звон копыт и голоса. Причиной шума был прусский ротмистр-улан, которому полюбился дом Бюрдена. Напрасно мой домохозяин говорил, что у него на постое русский офицер. Улан грубо оттолкнул старика и ворвался в дом, напугав до смерти Денизу и Жанну. Пришлось мне опуститься вниз и, назвав себя, сказать, что сей дом занят мной и что офицеру придется поискать себе другого пристанища. Ворча, он удалился, однако на улице денщики его стали ломиться в калитку сада. Но там их быстро угомонил Федя Волгин. Я было снова сел за бюро, как вдруг послышался смех, и зычный голос Димы Слепцова оторвал меня от моих занятий.

Он жил в гостинице «Эспань» на улице Ришелье и, узнав у Данилевского, где я обитаю, явился ко мне, с тем чтобы я снова был его Виргилием в парижском аду. Тотчас же он поднял превеликий шум, игру на клавикордах; послав за вином и сластями, принялся угощать дочек Бюрдена — Денизу и Жанну. Вздохнув, я отложил бумаги и отдался на волю моего неугомонного друга.

В прежние годы не раз я был его спутником, проводил ночи у цыган, а то и за картежным столом. Дважды был его секундантом на дуэлях, много раз привозил его, бесчувственного, домой. Он бывал буен во хмелю, денег никогда не считал ни своих, ни чужих, но сколь ни безрасчетно, безрассудно жил он — все же ни разу не унизился душой, не изменил товариществу и дружбе.

Среди пороков, в кругу повес, игроков сохранил он ясный ум, добродушие, любознательность к наукам и любовь к поэзии… Не терпел он гатчинцев-аракчеевцев, не терпел штабных шаркунов и тем был любезен мне и всем честным людям.

Назвав меня своим Виргилием, сей Дант осушил с утра три бутылки шампанского, пустился танцевать с Денизой, потом вздумал меряться силой с Федей Волгиным и, умаявшись, повлек меня на прогулку.

В Париже одевались, мы в статское платье; сия мера была весьма разумной: наполеоновские офицеры бродили по улицам, искали с нами ссоры, и в первые дни было много дуэлей. А нам в статском было свободно бродить среди народа и избегать пытливых взоров тайной военной полиции нашей.

Отправились мы на Елисейские Поля. Чудную картину представляли эти знакомые мне места прогулок парижской знати.

Под деревьями были разбиты шалаши; сухие ветви, солома держались на казацких пиках. Казацкий бивуак в Париже! Сено, бочки, ведра, коновязи… Бородатый казак чистит коня скребницей; другой, на радость парижанам, показывает, как слушается его конь, ложится и встает по его слову, ходит за ним, как собачка; третий забавляется с полковой дворняжкой… Господа парижане во фраках, дамы в белых платьях, в честь Бурбонов, окружают казацкий бивуак.

Как сейчас вижу я эти давно минувшие дни и вспоминаю стихи соратника-стихотворца Батюшкова:

Вы помните: кипел бульвар
Народа праздными толпами.
Когда по нем летал с нагайкою казак
Иль северный амур с колчаном и стрелами…

Башкиры порядком дивили парижан своими луками и стрелами; даже сам Вальтер Скотт, прославленный английский сочинитель, посетивший в те дни Париж, отдал им дань в своих путевых картинках, правда, как курьезу.

Мне, отставному артиллеристу, понравилось суждение сего надменного англичанина об артиллерии нашей, которую он называл отличнейшей и совершенной… Видел он артиллерию нашу на параде, когда более двух часов перед союзными полководцами шли наши храбрые полки через площадь Людовика XV.

Герцог Веллингтон, прибывший в Париж после всех, на вопрос государя, что ему понравилось в Париже, ответил:

— Русские гренадеры.

После стольких кровавых сражений, после кампании 1812 года и пятнадцати месяцев заграничного похода явилась в Париже наша армия во всей грозной мощи своей, удивляя и радуя друзей и устрашая сердца врагов. Многие тысячи парижан глядели с любопытством на наших воинов. Но не было видно в этой толпе офицеров войска Наполеона; они сидели в кофейных домах, хмуро поглядывая на чужеземцев в статском платье, угадывая в них победителей.