Но ни Ливерпуль, ни Кэстльри не слышали голоса народов. Это были министры-придворные; им все еще казалось, что история народов творится в королевском дворце, что Англия — это принц-регент, лорд Ливерпуль, лорд Кэстльри, и все будет так, как хотят в Сент-Джемском дворце.
Была палата пэров и палата общин, великая хартия вольностей, была конституция; они ничего не собирались менять, да и нужно ли было менять, когда все вокруг было продажным, все покупалось за деньги, за титулы, только какой-то опасный чудак лорд Байрон дерзал произносить в палате пэров речь в защиту ноттингемских ткачей. Но были люди в Англии, которые никак не могли понять, почему конституционные министры Англии были опорой злейшей реакции в Европе.
Можайский был уже далеко от Доунинг-стрит, но ему все еще мерещилось лицо, красная шея, стеклянные немигающие глаза лорда Ливерпуля и большие белые руки лорда Кэстльри. Он все еще видел перед собой двух, казалось, всесильных людей, представляющих владычицу морей — Британию.
Могло ли притти в голову Можайскому в то жаркое, летнее утро в Лондоне, что лорд Кэстльри окончит свои дни, перерезав себе горло в Порт-Крее, в Кентском графстве, а лорд Ливерпуль умрет мучительной смертью в припадке безумия? Именно таким был конец этих людей, которые в начале девятнадцатого века держали в своих руках судьбы войны и мира в Европе и Америке.
41
«…Я имел необходимость посетить моего банкира мистера Адамсона. Дом его находится на Ломбард-стрит, поблизости биржи. Живет мистер Адамсон в весьма-скромном доме, ничуть не похожем на чертоги банкиров парижских с их тенистыми каштановыми аллеями, колоннадами и крытым подъездом.
Слуга открыл мне входную дверь, на которой была медная доска и на ней имя моего банкира. Все было здесь скромно, пол покрыт не коврами, а крашеным чистым холстом, в большой комнате, склонившись над толстыми книгами, сидели писцы, и в тишине слышался только скрип их перьев.
Вот, подумал я, торговая храмина, в которой обращаются миллионы, банковые билеты, векселя за подписями купцов всех четырех стран света.
Слуга проводил меня в гостиную во втором этаже, просил обождать несколько минут, — и точно, не прошло и трех минут, как дверь кабинета банкира открылась и вышел молодой человек в светло-сером сюртуке. Я мельком взглянул на него. Кивнув мне, он стал спускаться по лестнице. Тут господин Адамсон пригласил меня войти к нему в кабинет.
Пока банкир рассматривал вексель и рекомендательное письмо нашего посла, я успел осмотреть кабинет одного из королей лондонского Сити. Он был убран просто, но все говорило о вкусе хозяина — кресла, обитые темно-зеленым сафьяном, большой стол черного дерева, красивые бронзовые часы на камине. Две японские, тончайшей работы, вазы стояли в углах на постаментах из черного дерева. Над столом я увидел портреты Питта и Нельсона. У дверей большой стеклянный шкаф, наполненный книгами.
Самому хозяину было не более шестидесяти лет, волосы его поседели, но брови черные, сросшиеся у переносицы, над длинным тонким носом. Он уставил на меня свои серые живые глаза и сказал:
— Жалею, что я не был предуведомлен о вашем приходе… Вы — русский, а только что ушел от меня господин, который давно имеет желание посетить вашу родину. Ему было бы интересно свести знакомство с русским, да еще к тому же принадлежащим к посольству.
Я промолчал, а господин Адамсон, делая пометки на моем векселе, продолжал:
— Имя его, возможно, вам знакомо: это известный наш стихотворец лорд Байрон…
Я невольно вздрогнул, услыхав это славное имя: так вот кто был встреченный мной молодой человек! И как я мог не узнать его…
— Я не имел удовольствия читать его творения, — рассуждал мистер Адамсон, — ибо, кроме произведений великого Мильтона, я никаких стихов не читаю, но наша молодежь от него без ума, и мои племянники бредят поэмой Байрона, не помню ее названия…
— Какая жалость! — воскликнул я. — Почел бы счастьем познакомиться с ним.
— О, да, — сказал мистер Адамсон, — он знатного рода…
Об остальном не стоит говорить. Я быстро окончил мое дело у Адамсона и ушел, горько сожалея о том, что мне не удалось познакомиться с величайшим поэтом нашего времени…
Сколько видишь здесь пустых и ветреных людей, сколько лжи и ненависти извергают их уста при одном имени лорда Байрона, однако при встрече с ним уста их немеют, ибо они знают, что он один из лучших бойцов на саблях и один из самых метких стрелков Англии. Мистер Адамсон еще сказал мне, что Байрон намерен ехать в Россию и избрал для этого длинный путь — через Персию… Поэт, ты близок нам, русским, еще тем, что ты почитаешь народ, сокрушивший деспота Наполеона…»
На этом обрывается краткая запись в дневнике Можайского, сделанная в начале июня 1814 года. Для него наступили дни, когда пришлось исполнять множество мелких и хлопотливых, требующих такта и знания нравов и обычаев страны обязанностей.
Седьмого июня 1814 года император Александр и его свита высадились в Дувре. Тысячи жителей окружили экипажи, в которых находились русские. В то время Европа называла Александра «умиротворителем вселенной».
В толпе было более всего простолюдинов. Можайский не мог сдержать волнение, когда увидел толпу, воздающую славу освободителям Европы от тирании Наполеона, спасителям Англии. Женщины благодарили русских за то, что их оружием была окончена длительная и кровопролитная война, что острову уж больше не грозило вторжение наполеоновских гренадер. Об этом думали люди, которые рукоплескали Александру и боевым его генералам — Барклай де Толли и особенно Платову. Ни прусский король, ни прусские генералы — Блюхер и Иорк — не были встречены так радушно и приветливо, как народ встречал славного наездника, атамана Войска Донского Матвея Ивановича Платова.
Едва он показался на палубе корабля в своей атаманской шапке с пером, в толпе раздался всеобщей крик восхищения:
— Платов!
Его знали по картинкам, которыми бойко торговали на улицах Лондона. Уже никто не глядел на генерал-адъютантов в их сверкающих золотом и бриллиантовыми звездами мундирах, тем более на дипломатов — Нессельроде, Гарденберга и Гумбольдта.
Сидевший в одном экипаже с Платовым соотечественник англичан лейб-медик Виллие, о котором особо писали газеты, произнес от имени атамана несколько слов благодарности, и это вызвало новую бурю восторга. Матвей Иванович встал, поклонился, и если бы не эскорт конной гвардии, его кафтан был бы изорван в клочки любителями сувениров.
При всех многочисленных обязанностях Можайский все же успел записать некоторые впечатления этих дней. И так как в них описывались не только пышные рауты и празднества, но и тайные интриги политического значения, относящиеся к пребыванию русских в Лондоне в 1814 году, то следует привести некоторые из этих записей Можайского, ценных еще и потому, что они были сделаны по горячим следам событий того времени.
«…прав был Семен Романович, когда говорил мне, что государю не следует ожидать истинно сердечной и дружественной встречи на берегах Англии. Точно так же думал и Ливен, когда ему приходилось не раз выслушивать от лорда Ливерпуля и Кэстльри напоминания о денежной помощи, оказанной Англией, о более чем миллионе фунтов стерлингов, которые были даны России как заем за хороший процент. В то время, когда англичане оказали нам сию помощь, наш канцлер Николай Петрович Румянцев писал, что следует отклонить сие приношение и не допускать иностранцам иметь когда-либо повод хвалиться или упрекнуть Россию своим подаянием. Ни пышные празднества, ни славословия не скроют от наших глаз холодного расчета английских политиков.
…Вчера утром спущен на воду восьмидесятипушечный корабль, названный в честь Матвея Ивановича «Граф Платов». Когда убрали стрелы и громада сия двинулась на катках в воду, все рукоплескали Платову. После церемонии леди Леонора Эглемонт и леди Мэри Гакстон попросили у Матвея Ивановича несколько волосков из его усов; храбрый атаман посмеялся и пообещал прислать им на память портрет его на коне, сделанный искуснейшим нашим гравером. На другой день в Оксфордском университете состоялось присуждение Матвею Ивановичу Платову звания почетного доктора права. На плечи ему возложили тогу, на стриженную по-казацки, в кружок, голову возложили шапочку доктора. А сей, «доктор», правда, не во зло будь сказано, пишет: «Естли есть таперь в Вене мои приятели прошу от меня им кланятца».