Изменить стиль страницы

Рабочий берет еще горсть сахара, половину ссыпает в рот, а оставшееся протягивает другому лагернику с изрытым оспой лицом:

— А ты за что сидел?

— Прогул, — отвечает тот.

— Значит, халатное отношение. Хорошо сделало наше правительство, что тебя посадило, — радуется мой сосед и растолковывает мне с комичной серьезностью: — Видишь ли, у нас в Советском Союзе нет буржуев, которые эксплуатируют рабочий класс, у нас рабочий — хозяин заводов, и если ты день не выходишь на работу, то иди, к чертовой матери, отрабатывать в лагерь!

Я вижу, что он так и кипит от гнева, что его тянет выругаться, и восхищаюсь его искусством оговаривать советскую систему под видом ее восхваления. Рабочий снова запускает пальцы в сахарный песок и спрашивает третьего лагерника, за что он сидел. Но тому не хочется сладкого, да и говорить у него желания нет.

— Понимаешь, — хихикает, обращаясь ко мне, мой сосед, — у нас в магазинах по государственным ценам можно достать все, что душе угодно. А этот спекулянт торговал на базаре, продавал хлеб за махорку. А может быть, он, пьяница этакий, напился и подло выступал против советского строя. Говорил, что у него нет ни сапог, ни спецовки и кишки сводит от голода. Лжец! У нас у всех есть сапоги, у нас у всех хорошие квартиры, все мы едим досыта, а если ты хочешь в театр, то можешь ходить хоть каждый день.

— Но теперь-то их освободили, — говорю я, лишь бы что-нибудь сказать.

— Не бойся, — смеется он желчно и ядовито. — Они далеко не уйдут. Хоть они и едут домой, местный НКВД уже знает, сколько еще эти бродяги должны отсидеть. А если их дела пропали, им дадут двойной срок. Не бойся! Политических, врагов народа и контрреволюционеров не освободили. Если их нельзя было вывезти с захваченных земель, их наверняка расстреляли. Ну и черт с ними! — Он сплевывает сладость сахара, оставшуюся у него во рту.

Беженцы лежат на своих тюках вповалку, вперемешку, но теснота не сближает их. Одни сидят, сунув голову в сумки с едой, и глотают целыми кусками, не пережевывая, словно их душит соседство с голодными. Другие стеснения не чувствуют, грызут свои сухари с явным удовольствием, причмокивая и запивая холодной водой. Беженцы, у которых нет еды, смотрят в пол или в небо, чтобы не раздразнивать аппетит и не внушать соседям мысль, что их голодные спутники ждут от них угощения.

Заводской рабочий не спускает глаз с молодой женщины, у которой такое закопченное лицо, будто она только что выскочила из огня. Рядом сидят ее дети и едят хлеб с селедкой и колбасой. Сама она не ест и не отрывает застывшего взгляда от стоящего возле нее стеклянного графинчика с водой. Когда дети поднимают крик и начинают вырывать друг у друга еду, мать выходит из своего оцепенения и бьет их по рукам.

— Командирша, — с тихим смешком говорит мне сосед и громко обращается к женщине: — Дай мне хлеба с селедкой, и получишь западный сахар, будешь пить с ним кипяток.

— Это разве твое, мерзавец? — отвечает она с отвращением, словно стряхивая гадкое насекомое. Потом она спрашивает меня с мрачным блеском в глазах: — Почему вы отдали этому нахалу весь свой сахар?

— Я не люблю сахарный песок, в Орше я куплю кусковой сахар, — отвечаю я, теряясь под ее пронзительным взглядом.

Она смотрит на меня с удивленной улыбкой, внезапно озарившей ее посветлевшие глаза. Потом снова опускает голову и застывшим взором упирается в графинчик, словно там, в дрожащей воде, качаются чаши весов с ее судьбой. Другие соседи по платформе тоже смотрят на меня — холодно, презрительно и враждебно, как на шута, явившегося там, где не до шуток. Заводской рабочий кричит командирше с деланным гневом:

— Видишь, этот парень, хотя и с запада, а хороший товарищ и верит в советскую власть. Он знает, что, как только мы прибудем в Оршу, он купит в привокзальном буфете столько сахара, сколько захочет.

В его писклявом крике и насмешливых глазах я вижу радость оттого, что ему удалось меня высмеять. Мне становится обидно, что я сам выставил себя дураком.

— Забирайте и оставьте меня. — Я показываю рабочему на сахар. — Я понимаю вас.

— Что ты понимаешь? — вскакивает он, скорее напуганный, чем разозленный. — Ах ты, западный шпион! Немедленно покажи, что у тебя в рюкзаке!

— Дайте ему в морду, этому подлецу! — яростно и истерично орет командирша.

Другие беженцы тоже набрасываются на рабочего:

— Ты съел его сахар, а теперь хамишь? У нас есть кому беречь страну от шпионов. Не твое это дело, болтун!

— Да я ничего, я пошутил, — смеется он мягким заискивающим смешком и вдруг, скорчившись от смеха, ложится на пол, не в силах выговорить ни слова.

Я сую остатки песка обратно в рюкзак, кладу его себе под голову и начинаю дремать, укачиваемый платформой, на которой, вновь погрузившись в мрачное молчание, вместе со мной качаются беженцы. Внезапно локомотив ревет, колеса дают задний ход, цепи между вагонами лязгают — и поезд останавливается.

Справа от железнодорожного полотна — лес, слева — станция, магазинчик в деревянном бараке, колонка с водой и несколько недостроенных домишек. Со всех платформ позади и впереди меня на землю весело и шумно прыгают люди. Я хочу пить и есть, я хватаю свой рюкзак и собираюсь спуститься по колесам. Командирша останавливает меня:

— Молодой человек, принесите воды, потом вы тоже можете ее пить. — Она протягивает жестяной чайник и заверяет меня, что постережет мой рюкзак, — не надо тащить его с собой.

Я бросаюсь к колонке. Когда я добегаю до нее, там уже стоит длинная очередь. Еще через миг за моей спиной вырастает хвост вдвое больше. Вода льется яростной толстой струей, и очередь движется быстро. Кто-то черпает кружкой, кто-то — кастрюлей. Один пьет из пригоршней, другой наполняет шапку, третий припадает к железному крану своими мясистыми губами, а четвертый подставляет ведро. Он кричит, что должен обеспечить целый вагон. «Снабженец!» — смеются люди и не дают ему больше половины ведра. Я успеваю налить полный чайник и мчусь к бараку, осаждаемому толпами беженцев.

— Что там? — спрашиваю я одного из тех, кто отчаянно проталкивается вперед.

— Не знаю, — отвечает он, продолжая работать локтями, чтобы подойти поближе.

— Больше ничего нет! — кричат те, кто стоит у двери магазина, и толпа мгновенно распадается. Люди, которым удалось попасть внутрь и купить товар, выходят с полными руками спичечных коробков.

— Махорки нет, — говорят они.

Другие держат узкие круглые свертки из голубой бумаги. Я вижу, что такой сверток выносит из магазина заводской рабочий, мой сосед. Он панибратски подмигивает, словно между нами и не было никакой ссоры, отламывает от своего свертка половину и протягивает мне:

— Попробуй, немедленно попробуй!

То, что он мне подает, похоже на старый, подсохший черный лекех. Может быть, это русский пряник, думаю я. Я голоден, а заводской рабочий смотрит на меня с вызовом, готовый смертельно обидеться, если я не приму его подарок и не отведаю блюда, которое едят все советские люди. Я кусаю, морщусь и сплевываю:

— Цикорий.

— Это то, что было, и то, что мне удалось урвать. Ты меня угощал западным сахаром, а я тебе даю советского цикория. Ничего! За свою жизнь ты съел достаточно сладкого. У нас все есть! — Он произносит этот советский штамп с открытой ненавистью. — Будешь цикорий?

— Нет.

— Тогда давай сюда. — Он отбирает у меня свои полсвертка.

Локомотив дает гудок, и я бегу назад, к нашей платформе, с полным чайником, но пустым желудком, бурчащим и слипшимся от голода.

Арестанты

Эшелон въезжает в военную зону, где эвакуированным запрещено сходить с платформ. По обе стороны дороги тянутся территории, огороженные колючей проволокой. За оградой видны склады боеприпасов, здания, холщовые палатки, у которых снуют красноармейцы. Вдоль рельсов стоят караульные посты, охраняющие пороховые склады. Один солдат вытянулся в струнку и застыл, словно на смотру, — взгляд в небо, каблук к каблуку, приклад у самой ноги. Другой провожает эшелон улыбкой, восторженно подмигивая какой-то девушке в крестьянском платке, третий с завистью глядит на гражданских, которые все больше удаляются от линии фронта.