Изменить стиль страницы

— Пусть меня повесят, но я не позволю так подло арестовать моего товарища!

Прибывало подкрепление. По дороге гимнастическим шагом бежали двадцать полицейских. Небольшими группами по полям и дорогам бежали стачечники.

— Один, два… три… четыре… — считал "Человек с угрями". При каждой цифре товарищи подходили со свирепым видом.

— Шесть… семь… восемь… девять… десять… Вы его не отпустите? Нет?

И он бросился на растерявшийся отряд.

— Ко мне, если вы не трусы!

Жамблу и восемь человек встали стеной перед синдикалистами. Раздался звук пощечин, в воздухе мелькнули дубинки. Драка была в полном разгаре, когда появилась главная масса полицейских. Они яростно бросились в атаку. "Желтые" раздвинулись; "красные" рассыпались; шесть сильных рук бешено трясли Жака Ламотта.

Лабранш не уступал, он хриплым голосом призывал стачечников, он танцовал какой-то причудливый танец мертвецов.

— Они его не получат!.. Скорее я оставлю здесь свою шкуру!.. Вперед, товарищи! Не дадим себя одурачить плюгавым шпикам. А, вот и ты, Катишь… Иди-ка, ты один опрокинешь десяток!

Рабочий, прозванный "Человеком-Свая", прибежал вместе с авангардом запыхавшихся стачечников. Атмосфера страха, беспорядка, бунта делала их неловкими. Но душа толпы, еще распыленная, уже спаивалась от криков Лабранша и Жака Ламотта.

— Катишь, Катишь, — почти выл Треска, — если ты сегодня не покажешь себя, то ты никогда себя не покажешь!

Человек-Свая слегка побледнел, затем он надулся, выгнул поясницу и свободным движением ощупал свою грудь.

— Я иду! — сказал он.

И он пошел. Одной рукой, не торопясь и почти нежно, он отшвырнул двух полицейских. Другой рукой он обхватил Жака Ламотта. И внезапно появилось единение: стачечники спаялись воедино. Освободили своих товарищей и отступили в полном порядке с победными криками. Идя напрямик через поля, они достигли "Встречи каменоломщиков", кабачка времен Людовика Филиппа. К нему примыкал большой, недостроенный пустырь, на котором, заказав бесчисленное количество литров, и сгрудились забастовщики.

— Полицейские подходят!

Этот крик прервал опорожнивание бутылок.

— Пустяки! — успокаивал Огюст Семайль. — Пустырь принадлежит кабачку. Мы у себя. Если шпики войдут, мы их убьем.

— Нас триста, а их меньше тридцати!

— Товарищи, — вмешался Ружмон, — остережемся ловушки. Серьезная стычка с полицией будет на руку хозяевам!

Все случившееся глубоко огорчило его. Печально смотрел он на угрюмую группу приближающихся полицейских. Слышен был топот толстых подошв. Малорослые, слабосильные, они были сильны только своим престижем власти. Этот престиж держался упорно. Многие мускулистые пролетарии смотрели на них с невольной дрожью; даже наиболее экзальтированные не осмелились бы встретиться с ними в открытом поле. Но против условности престижа была выдвинута условность неприкосновенности территории.

Агенты были близки. Еще два шага, и они достигли сгнившего забора. Тогда Барро, просунув свою запачканную углем бороду в щель между досками, об'явил:

— Берегитесь! Что вам здесь нужно? Мы здесь у себя, на частной земле, если вы на нее проникнете, вы нарушите право жилищ. Вы предупреждены!

Высокомерный голос возразил:

— Вы должны выдать арестованного!

— Иди, возьми его, верблюд! — крикнул из толпы Лабранш.

Несколько полицейских трясли забор; брошенная кем-то бутылка описала параболу над головами и упала на дорогу; звон разбитого стекла разжег души; десять других бутылок полетели вслед за первой; один из полицейских, с окровавленным лицом, выхватил револьвер и выстрелил. Раздался протяжный, жалобный крик: подмастерье Клеман поднял обе руки, сделал три шага назад и упал. Потом еще раз жалобно вскрикнул и затих.

— А, свиньи, они его убили! — закричал Баржак.

— Убийцы! Смерть им! Смерть шпикам! Смерть кровопийцам!

Еще дюжина бутылок полетела на улицу. Крик Клемана заставил полицейского офицера, испугавшегося "дела", отозвать солдат и отступить перед растущим возбуждением стачечников; не будь забора, завязалась бы смертельная схватка. Но был забор. Он ставил преграду. Группы, рассеянные у забора, лишенные связи с остальными, той связи, которая вдохновляет толпу отвагой, ограничивались бросанием камней и руганью. Полицейские заняли позицию в двухстах метрах от пустыря. В сумерках они образовали черную массу, казавшуюся более компактной и грозной, по мере того как погасал день.

— В атаку! — крикнул Огюст Семайль.

Царило уныние. Смерть, сначала воспламенившая души, легла на них тяжелым гнетом; угрюмое любопытство притягивало стачечников к синеватому лицу и распростертому телу Клемана. Всем хотелось отложить столкновение до завтрашнего дня, у всех была смутная надежда, что синдикаты и Конфедерация пришлют подкрепление. Приход доктора установил на время тишину. Всем хотелось видеть, как он, склонившись над трупом Клемана, подробно осматривал его, и когда он поднялся, по толпе пробежал печальный шопот. Затем четыре атлета подняли труп; все повторяли фразу, вызвавшую общее одобрение:

— Мы все вместе проводим его!

Четыре носильщика прошли через кабачок, там они соорудили нечто в роде носилок, и затем кортеж выстроился в пурпурном свете заката. Толпа медленно и печально направилась к заводам, а полицейские, заняв поперечную улицу, застыли в бесстрастной неподвижности. Слышались только топот подошв, шорох тканей и боязливые голоса; мрак падал так медленно, что, казалось, сумеркам не будет конца.

Ружмон вспоминал другие апрельские сумерки в этом же предместье и тот вечер, когда он увлек толпу к трупам. Тогда он был свободен, как морской ветер. Он чувствовал только свою молодость, свою силу и надежду на великие народные дни; любовь была часом волнений, путешествием в страну экзальтации, откуда возвращаются с большим запасом мужества… Ах!.. А теперь… Познает ли он когда-нибудь ту страсть к приключениям, благодаря которой его душа первобытного человека сливалась с жившими в нем стремлениями к старой цивилизации?

Франсуа шел вместе с толпой. Он не будет больше удерживать стачечников; он предоставит действовать их инстинктам; кровь уже пролита, пусть она еще льется! Она вызовет ненависть, а ненависть — благо: она творит упорные легенды, она дает людям горькое утешение и создает железные учения, которые заставляют людей повиноваться себе.

Подошли к кузнецам. Носильщики остановились. Наступила глубокая тишина, затем раздались неистовые крики. И воинственная песня, казалось, достигала облаков.

"Вставай, проклятьем заклейменный!"…

Через поля и дороги сбегались толпы народа, привлеченные трагической вестью. Всем хотелось видеть белое лицо мертвеца. Их сердца отверженных париев жаждали кровавой мести.

Факелы бросали красный свет, свет, некогда освещавший голодных Жаков, и проклятия потрясали стены завода. Ветер революции проносился над толпой.

IV

Синдикалистская, либеральная и антимилитаристская пресса яростно напала на Клемансо. Заголовки гласили: "Еще одно преступление Клемансо", "Красная неделя великого шпика", "Двадцать четыре часа Великой Забастовки", "Чудовище". Указывали, что, наравне со свирепым стариком Коммуны, Клемансо достиг рекорда правительственных убийств. После шумных похорон Конфедерация приложила все старания, чтобы поддержать волнения; ее агенты бродили среди стачечников, она яростно требовала денежной поддержки у синдикатов и у Биржи Труда.

Франсуа покорился обстоятельствам. Но, сливаясь с толпой, рискуя собой и другими, произнося речи под солнцем, ветром и проливными дождями, он не забывал Христины.

Со всех сторон стекались искатели приключений, цыгане великой забастовки. Они не смешивались с забастовщиками, они бродили кругом, предлагая свои голоса, свои руки, как только поднимался шум. Прибыло войско. Манифестации следовали одна за другой; до соглашения было далеко. И забастовка все еще носила какой-то неопределенный характер, как вдруг было об'явлено Великое Воскресенье. "Голос Народа" хотел, чтобы оно прошло мирно, твердо и очень внушительно; "Социалистическая война" советовала стачечникам не дать себя "одурачить".