Изменить стиль страницы

— Да, да, — простонала она, — чувствую жгучую, бесконечную жалость. Вы мужественны, мой дорогой друг, вы захотите, чтобы все это прошло. В том, чего вы хотели, не могло быть ничего, кроме несчастья, ревности и жгучей тоски!

— Не знаю, моя дорогая деточка. Я отдал бы остаток жизни за несколько месяцев этого несчастья. Но что же делать! Это невозможно! Вряд ли я когда-нибудь в глубине души верил бы в то, что это невозможно! Сила, меня толкавшая, была могущественнее всякого благоразумия. Скажите мне еще раз, что мы встретимся… как будто бы ничего не случилось…

— Я это обещала.

— Христина! О, как это чудно! Кто знает: не начну ли я в конце концов любить вас, как отец?

Он поднес маленькую руку к губам в величайшем порыве страсти; затем с лицом, залитым слезами, убежал через поля нищеты и пепла.

Внизу, на траве, под тусклыми листьями платана, другой, молодой Франсуа Ружмон, провожал его взглядом, полным злобы и ревности. Он повторял с бешенством:

— Она будет его женой! Она отдастся этой позорной руине, этому дряхлому, этому сгнившему телу!..

II

Землекопы и строительные рабочие организовались со спокойным упорством. Никогда еще саботаж не обсуждался более методично и не осуществлялся с большей выдержкой. У каменщиков, как у землекопов и штукатуров, прилежная работа считалась позором. Всякий, исполнявший нормальный урок, был человеком без сердца и без чувства собственного достоинства. Он являлся или несознательным, или рабом. Эта мысль прочно уложилась в головах людей, землекопов и рабочих, разводящих известь.

Особенно изумительны были они в придумывании разного рода трюков. Самые смышленые достигли в этой области настоящего совершенства. Каждому приступу к работе предшествовали длительные приготовления, прерываемые паузами, во время которых рабочий прикидывал, ощупывал, размышлял и, казалось, решал сложнейшие проблемы. Неловкие и неумелые, сработывавшие большие, чем было дозволительно, вынуждены были затрачивать лишний труд, уничтожая исполненную работу.

В результате производительность уменьшилась в значительной степени.

Конфедерация Труда не могла нахвалиться. Ее агенты были вне себя от радости: наконец-то начиналась настоящая борьба классов, которая должна была кончиться только экспроприацией буржуазии.

Франсуа Ружмон считал совершившееся неизбежной фазой синдикалистической эволюции; ему казалось бесспорным, что если рабочие не перехватят немного через край, они не добьются никогда своей цели. И разве не допустимо пользоваться всяким оружием, которым, не принося вреда пролетариату, можно заставить смириться капитал?

А капитал проявлял тревогу. Уже давно предприниматели страдали от итальянской забастовки и саботажа. Они могли бы отыграться на более изощренной "стрижке" клиентуры, но "стрижка" не только Парижа, но и целой Франции, исключала возможность чрезмерного вздорожания производства. Ружмона этот вопрос не беспокоил, он был уверен, что условия обмена изменятся, благодаря увеличению заработной платы и менее унизительным условиям труда.

Предприниматели возвещали конец мира. В бессильной ярости они взывали к газетам, к правительству, к вечному правосудию. Перед ними было нечто, приводившее в замешательство их опытность и их логику. Увещания, обещания, угрозы разбивались о неумолимое бездействие. Они не знали ни кого наказывать, так как все пролетарии были виновны, ни с кем говорить, потому что каждый уклонялся от об'яснений.

Первой выступила палата предпринимателей строительного цеха. Появились афиши, в которых хозяева оповещали публику о поведении рабочих, предлагали повышение заработной платы на 20 %, устанавливали некоторые облегчения для рабочих. Воскресенье должно было быть днем отдыха, за исключением двенадцати воскресений, которым предшествовал на неделе праздничный день. Продолжительность рабочего дня равнялась десяти часам с марта по октябрь, девяти — в ноябре и восьми — в декабре и январе. Рабочие приглашались прекратить саботаж.

Делегаты рабочих отклонили эти условия. Они требовали повышения платы в среднем на один су в час, при условии девятичасового рабочего дня, и отказывались работать вместе с невошедшими в синдикаты рабочими.

После нескольких новых переговоров предприниматели об'явили локаут. Рабочие встретили его флегматично; те из них, которых он не затрагивал, продолжали работу в силу приказа: "Никаких забастовок".

"Никаких забастовок, хозяева хотят довести нас до забастовки, но это — западня, и мы в нее не попадемся", кричали товарищи.

"Голос народа" напечатал передовую статью: "Об'явление войны" и "Манифест" к провинциальным рабочим. Организовывались народные столовые, в которых иногда проводили время очень весело; "локаутированные" устраивали мирные демонстрации и ходили вокруг охраняемых полицией и муниципальной гвардией мест, где происходили работы; в кафе шли бесконечные разговоры и споры.

И эта упорная инертность возбуждала тревогу. В этих рабочих чувствовалась скрытая самонадеянность, пассивная воля, флегматичная ненависть.

Быть может, впервые во французской истории рабочие действовали с холодной решимостью промышленников и купцов. Они видели в локауте авангардную стычку, результат которой не мог изменить будущего.

Это положение вещей воодушевляло Франсуа. Оно выявляло в гораздо большей степени, чем удачная забастовка, новое революционное настроение. Люди действовали не в состоянии раздражения или бешенства, но одушевляемые стремлением к борьбе упорной, сознательной. Таким образом становилась возможной великая социальная война. Выростало поколение, которому удастся тесно спаять труд и революцию, и для которого эти слова перестанут иметь отравляющее душу обманчивое значение.

Он ходил на собрания, на места построек, на улицы и в кабачки и разговаривал с этими людьми. Иногда его приводил в смущение их рудиментарный ум, но малейшее разумное слово возвращало ему бодрость, и он повторял себе, что инстинкт надежнее рассудка, и что самосознание, зачаточное, но твердое, предшествует самосознанию, более развитому.

Локаут продолжался недолго. Хозяева очутились перед неразрешимой загадкой. Сопротивление было не в речах, а в сердцах. И не был ли сам локаут известным достижением для рабочих? Не приносил ли он с собой автоматически увеличение заработной платы? Все по первому знаку вернутся к прежней работе и приобретут новые преимущества, благодаря своему упорному бездействию. К концу апреля большинство бастовавших заняли свои прежние места. Многие согласились подписаться под новыми условиями, решив считаться с ними только в границах, указанных осторожностью или тактикой синдикалистов.

Их хозяева, не знавшие, одержали они победу или понесли поражение, предвидели в будущем гибельные столкновения и готовились к ним с тревогой. Они сознавали, что победить может только машинизм, и что борьба классов явится борьбой на жизнь и смерть.

После мрачного 1-го мая наступила очередь землекопов. Они могли играть наверняка, благодаря обширным работам по постройке подземной железной дороги в Париже, поглотившей массы рабочих, выброшенных за борт локаутом. Провинциальные рабочие, сдерживаемые Конфедерацией Труда и ее местными отделами, не шли на заработки в Париж.

Хозяева, доведенные до отчаяния саботажем, давно уже мечтали о решительном ударе. Но сомнительный исход борьбы с каменщиками их деморализовал. Однако, на некоторых работах подземной железной дороги землекопы, несмотря на локаут, упорно сопротивлялись. Внезапно борьба, до сих пор затрагивавшая только крупные предприятия, захватила и мелкие. Рабочие организовали забастовку в несколько часов. Их пример усилил волнения. Это был лихорадочный месяц народного гнева, в течение которого синдикаты составляли свои условия примирения с капиталом.

Исидор Пурайль после радости саботажа переживал наслаждение забастовкой.