Изменить стиль страницы

Вся борьба оказалась химерой. Атака очистила улицу: ошеломленные, оцепеневшие, первые ряды толпы бросились бежать и очутились теперь в арьергарде. Противник имел полную возможность сосредоточить свои силы; ядро полицейских окружило Дютильо и Шестерку, другие набросились на Бардуфля, а драгуны гнали назад всех остальных.

— Пробьемся! — кричал Дютильо.

Его палка, описав ужасную восьмерку, с гулом упала на голову одного из полицейских; но он не успел повторить удара: десять рук кольцом обхватили его туловище.

Он закричал в ярости:

— Сволочи! Вонючие кучи!

Полицейские молчаливо били его, но в то время как Бардуфль, на которого напало сразу семеро, решился, наконец, выпустить своего бригадира, его возбуждение упало; видя, что игра проиграна, покорясь своей судьбе, он дал себя арестовать с таким кротким добродушием, что оно обезоружило нападающих. В свою очередь, Альфред изнемогал в неравной борьбе; подножка бросила его на землю. Полицейские топтали его своими тяжелыми каблуками; он старался приподняться, но и он понимая, что эта борьба была напрасной и бесполезной для дела, кончил тем, что сдался.

Атака драгун к этому времени разорвала толпу на несколько частей; атака эта была тем более решающей, что солдаты не отличались грубой жестокостью полицейских. Их сравнительная мягкость подействовала умиротворяюще на революционеров, и Гуржа, став снова рассудительным, кричал:

— Не стоит труда, товарищи!

Он увлек Исидора, который, одурев, не оказал никакого сопротивления. Остались только два Боссанжа и маленький Мельер. Бесконечная печаль овладела Арманом. Выпрямившись, с глазами, полными слез, он смотрел на драгун пустым и пьяным взглядом.

— Ладно, удирай! — снисходительно сказал офицер.

Густав взял за руку своего друга, в то время как Марсель насмешливо пел:

Трое маленьких детей
Напугали шесть слонов…

Так кончилась революция 1-го мая. Некоторым из толпы удалось снова вместе сойтись, и они пошли обратно к Пустырям. Все шли меланхолично, с лицами побежденных.

Не, тем не менее, легенда начала ткать свои первые звенья. Сопротивлявшиеся были окружены ореолом геройства. Шестерка, спасшаяся, благодаря отваге своего вождя, гордо выпячивала грудь: "О! не один полицейский испробовал на своей голове крепость ее дубинок! Не одному "шпику" переломала она кости!".

Все слушали со вниманием и сочувствием, приписывая и себе какую-нибудь роль в происшедшем столкновении. Возникали бесчисленные анекдоты, которым позднее суждено было приводить в восторг доверчивых слушателей.

Один Арман Боссанж не принимал участия в создании легенды: он не смог помириться ни с внезапностью, ни со всей плоскостью поражения; он предпочел бы катастрофу, ужасную, громадную, даже народную резню, пожар Парижа, массовые казни, но он чувствовал оскорбленное безразличие и горькую иронию судьбы в том, что толпа, могла быть обращена в бегство атакой одного эскадрона и кулаками нескольких полицейских.

XVII

Разочарование революционеров было велико.

Рабочие заранее были так уверены в своей победе, что день 1 мая считали уже историческим днем. Буржуазия, охваченная одинаковой иллюзией, ликовала так, как будто бы одержала какую-то блестящую победу.

Стало известным, что казармы были наполнены солдатами, что целая дивизия стояла наготове в ближайших гарнизонах; газеты доказывали, что мятеж, как бы он ни был силен, должен был быть подавлен.

Однакоже, страх одних и надежда других не исчезли окончательно, так как генеральная забастовка еще не миновала. Стало известным уже 2 мая, что она не разрешится "громовым ударом". Все были к ней подготовлены. Рабочие, занятые в продовольственных предприятиях, все были на своих местах, остальные же показывались на фабриках, заводах. Но в 4 часа землекопы все разом бросили свою работу, сопровождаемые некоторою частью каменщиков и механиков. Лозунгом борьбы являлся восьмичасовой рабочий день.

Двести или триста хлебопеков соединились с забастовщиками, потом к ним пристала некоторая часть типографских рабочих. Но, тем не менее, движение было довольно вяло. Несмотря на расклеенные воззвания и усиленную пропаганду, число забастовщиков не увеличивалось. Хлебопеки отказывались выступать; среди механиков царило разногласие. Одни только землекопы оставались стойкими. Они бродили около построек значительными бандами, ходили дозором вдоль предместий и собирались в кабачках.

В Пустырях Исидор Пурайль предавался гомерическому пьянству. Три раза его приносили домой мертвецки пьяным, а однажды вечером, свалившись в канаву, он вернулся домой только на четвереньках. В "Детях Рошаля" типографщики и землекопы устроили постоянное дежурство. Там они оплакивали отсутствие Бардуфля, Альфреда-Красного Гиганта и Дютильо, присужденных к тюремному заключению. Подобно тому как недавно они воображали, что мятеж был великолепно подготовлен, точно так же и теперь революционеры были убеждены в несравненной стратегии забастовки. Несколько движений в Лионе, в Марселе и в Бресте как бы явились доказательством этого. Они были уверены, что забастовка расползется по всей стране; она укрепится сначала в Париже и в его окрестностях, затем перекинется в маленькие города, в села, в деревни.

Рабочие упрекали себя в том, что они преувеличивали обещания "Голоса Народа" и превратно истолковывали речи Франсуа Ружмона. Ни тот, ни другой не обещали немедленного освобождения: как вчера, так и сегодня, они стояли только за продолжительную, упорную борьбу.

Ружмон присутствовал при начале волнений. Необоснованные надежды и страстное желание переворота с такой силой овладели им, что он покинул Пустыри, боясь опьянить бедных людей несбыточными обещаниями.

Утром 1 мая он направился в город, взволнованный, как юноша. С чувством гневного презрения смотрел он на отряды полиции, драгун и кирасиров. Он отрицал за ними действительную силу… Под воинственной внешностью не таилось ничего, кроме разнузданной беспечности.

Только одна рутина, которая диктует министрам линию поведения, спаивала еще эту разложившуюся среду. Как только народ восстанет, рутина исчезнет, и радикальная республика превратится в прах. Но народ, знает ли он эту слабость? Армия. Не судит ли он об армии, лишенной всякой воли, по одному только наружному виду — по форме, ружьям, лошадям и пушкам?

В городе царило спокойствие. Однакоже, будучи знатоком народной психологии, Франсуа читал на лицах нервность ожидания, которая терзала и его самого. Она обнаружилась у трактирщиков предместий, где была сосредоточена главная масса синдикалистов, она была очевидна в Шато-д'О и на улицах, ведущих от Тампля в Бельвиль: там уже волновалась толпа, за которой наблюдала потиция, и движение которой она направляла. Перед Биржей Труда настроение было революционное. Как наивный рабочий. Франсуа воображал, что Конфедерация Труда, слабость которой хотя и была ему известна, сумела организовать восстание; он воображал, что массами руководит ядро заговорщиков.

Охваченный этой мыслью, он направился через канал Сен-Мартен к Гранж-о-Бель.

Среди куч мусора и разрушающихся построек, в глубине заплесневелого двора, заседал Центральный комитет, который наводил ужас на буржуазию и зажигал энтузиазм массы.

Делегаты бродили по близости. Франсуа увидел бледное лицо Грифюля со свирепыми глазами и азиатское лицо Глеви.

Грифюль отвечал уклончиво на вопросы делегата.

Коммунист понял, что мечта его рушится. Ничего не было подготовлено и еще менее того выполнено. Вся неопределенность надежд, волновавшая революционеров, сказалась и на комитете. Грифюль, Глеви и другие работали без связи. Они знали точнее восставших масс, что волнение, в особенности в Париже, было всеобщее. Бесчисленные донесения как бы указывали на то, что рабочие охвачены пылом, который прежде предшествовал крупным восстаниям, но в действительности всё было проникнуто изумительным равнодушием.