В гостиной на диване и вдоль по стенам на стульях сидели дамы, лет по преимуществу почтенных; некоторые в повязочках, другие в наколках.
Разговора общего не было.
Розанову, наконец, наскучило сидеть молча, и он подошел к хозяйке.
– Славный домик у вас, – начал он, поместясь у дивана.
– M-м! Да, невелик только, – застенчиво отвечала хозяйка, кашлянув и заслоняя рот рукою.
– Будто для вас здесь тесно?
– Семейство большое и сродники тоже есть: сестра Пармена Семеновича у нас живет. А вы не здешние?
– Нет, я недавно приехал.
– По какой части?
– Я лекарь.
– А, лекарь! А я думала так, что по нашей части, по торговой.
– Нет, я лекарь.
– У меня вот все гулька по спине катается, так и катается. Вот такая в орешек будет гуличка.
– Это ничего.
– О? А я все боюсь: говорят, как бы она на сердце не пала. Так-то, сказывают, у одного полковника было: тоже гуличка, да кататься, да кататься, да кататься, кататься, да на сердце пала – тут сейчас ему и конец сделался.
– Нет, не бойтесь, не упадет, – успокоивал Розанов.
– Всем бы вот, всем благодарю моего господа, да вот эта страсть мучит все. Просто, не поверите, покоя себе даже во сне не могу найти. Все мне кажется, как эта гулька к сердцу будто идет. Я вот теперь уж бальзам такой достала, – дорогой бальзам, сейчас покажу вам.
Хозяйка встала и принесла стклянку, завернутую в печатную бумажку.
Розанов развернул бумажку и читал:
«Балсам иерусалимский из новых и старых рецептов.
Сей балсам пользует салвомо оному Стомахе помогает ему к варению укрепляет сердце утоляет запор чрева полезный противо утеснения персей и старого кашля.
Исцеляет внутренныя раны персей и лехна то (то суть велия нитгаины) дипзоет и прогоняет месячные тови женски нанесонныя раны коликии стары толикие новыя напр-и-мер с ударениями меча или ножа и иные сечения употребляется с травом завомо лануонит исцеляет всякую фистулу и вся смрадния нужда киисти достиго долны чудно полезный есть и за текущею ухо капляучи у тодленаи три капли с гукно вином омодойною полагается и на ранения зубныя десны и иснедает ю утверждает и колсыушияся и испасти хотяща зубы сохраняет от умори т. е. куги и помогает от всех скорбей душевных и вкупе телесных, внутреннее ево употребление да Будут Ю или Аъ до 15 капаиума а вина или воды вечер и заутра кто его употребит и самиам искуством чудное благодействие разумети Будет».
– Не все понимаем, – сказала хозяйка. – Это из Белой Криницы иноки, что по поповщине, принесли. Помогать, точно, во всем помогает, а не понимаем. Тови-то, это мы поняли; должно, что поняли; а стомаха, уж все спор идет. Что такое это стомаха?
– Желудок, – отвечал Розанов, продолжая рассматривать курьезную рекламу.
– Желудок? – Агафья Ивановна! а, Агафья Ивановна! – назвала хозяйка.
– Слышите: стомаха – то, это желудок называется, а не то, что мы думали. А мы совсем ведь что другое думали, – пояснила она, обратясь к Розанову.
– Ну, впрочем, отличный бальзан. Нюрочка застудилась раз, так сейчас ей помогло.
– А есть бальзан Кир Аншид, знаете? Известен он вам? – таинственно спрашивала дама, к которой хозяйка отнеслась, разъясняя истинное значение стомахи. – Только настоящего этого бальзана нет, а все поддельный делают.
– Нет, вот, говорят, гаремские капли на ночь хорошо принимать.
– Вам не годятся гаарлемские капли: вы полны очень.
– То-то я и говорю, что мне, при моей полноте, совсем надобны особенные лекарства, потому я, как засну с вечера, очень крепко засну, а как к заутреням в колокол, сейчас у меня вступит против сердца, тут вот в горле меня сдушит и за спину хватает.
Розанову становилось скучно, и он шатался, подсаживаясь то к той, то к другой кучке, но нигде не мог встрять в беседу.
В чайной комнате заседали несколько старушек в темненьких платьицах и темненьких платочках. Доктор присел было к ним и заговорил с хозяйской сестрой: не пошло дело. Только одна старушка, держа ладонь на груди у другой старушки, стесняясь, шептала: «по розовому песочку и алые веточки, – очень хороши пошли ситцы». Около самого чайного стола еще женская группа. Здесь все тоже слушают другую старушенцию, а старушенция рассказывает: «Мать хоть и приспит дитя, а все-таки душеньку его не приспит, и душа его жива будет и к Богу отъидет, а свинья, если ребенка съест, то она его совсем с душою пожирает, потому она и на небо не смотрит; очи горе не может возвести», – поясняла рассказчица, поднимая кверху ладони и глядя на потолок.
Пармен Семенович захватил Розанова наверх. Тут заседал один мужской пол. У доктора опять никого не оказалось знакомых. Хозяин ему назвал человек с десяток, но Розанов как-то не сумел никого запомнить и отличить; все древнее письмо: лобочки с подстриженным начесом, штанцы со скромностью в голенищи прячутся, сюртучки длинные, законные. Несколько человек новейшего фасона тоже стереотипны, как все рыцари Ножевой линии. Внимание Розанова еще удержалось на Илье Артамоновиче Нестерове, хозяине Пармена Семеновича, высоком, совершенно белом, как лунь, старике с очень умным и честным лицом; на кавалере древнего же письма, но имеющем одежду вкратце «еллинскую» и штаны навыпуск, да на какой-то тупоумнейшей голове.
Эта голова сидела во второй комнате, на самом почетном месте и неустанно молчала. Только нередко она тупо ухмылялась и кланялась подходившим к ней людям древнего письма и опять сидела, сложив на коленях руки.
А около нее шел оживленный и веселый разговор.
– Ну так, пускай есть науки, а что по тем наукам значится? – говорил пожилой человек господину, имеющему одежду вкратце и штаны навыпуск. – Ты вот книжки еретические читаешь, а изъясни ты нам, какого зверя в Ноевом ковчеге не было?
– Все звери там были: чистые по семи пар, а нечистые по паре, – отвечал щеголь.
– А какого зверя не было-то? – смеясь, допрашивал начетчик.
– Все звери были.
– Ан не все. Вот ты и умен называешься, а не знаешь… А рыба была в ковчеге?
Все рассмеялись над щеголем.
Розанов перешел к кружку, где раздавался голос Лобачевского. Здесь сидел Илья Артамонович, Пармен Семенович и еще несколько человек.
– Все это, сударь, не наше, не русское; все это эллинские забавы да блуду человеческому потворство, – говорил Илья Артамонович.
– Помилуйте, известное дело, что воспитательные домы до сих пор единственное средство остановить детоубийство, – возражал Лобачевский.
– Я против этого ничего-с. Пусть приют для младенцев будет, только при этих-то порядках это все грех один. Мы во грехе живем, во грехе и каемся, а тут будет все твердо. А что твердого-то? Теперь девка мальчика родила, несет его в воспитательный дом, принимают, и ни записи никакой, ничего, а через год она еще девочкой раздобылась и опять таким же манером несет. Те там через сколько лет подросли да побрались, да и вот тебе есть муж и жена. Блудом на землю потоп низведен был; блудом Данилова обитель разрушилась; блудом и весь свет окаянный зле погибнет, – что тут еще говорить!
Тут над Лобачевским смеялись.
– Или адресные билеты, – зачинал другой. – Что это за билеты? Склыка одна да беспокойство. Нет, это не так надо устроить! Это можно устроить в два слова по целой России, а не то что здесь да в Питере, только склыка одна. Деньги нужны – зачем не брать, только с чего ж бы и нас не спросить.
– Или опять пятипроцентные, – замечал третий. – С чего они упали? Как об этом ученые понимают? А мы просто это дело понимаем. Меняло скупает пятипроцентные: куда он девает? Ему деньги нужны, а он билеты скупает. Дело-то видно, куда они идут: всё в одни руки и идут и оттуда опять к цене выйдут, а казна в стороне.
Пошли вниз к ужину.
Проходя мимо головы в коричневом парике, Розанов слышал, как молчаливые уста разверзлись и вещали:
«Вы об этом не стужайтесь. Есть бо и правда в пагубу человеком, а ложь во спасение. Апостол Петр и солгал, отрекаясь Христа, да спасся и ключи от царствии его держит, а Июда беззаконный и правду рек, яко аз вам предам его, да зле окаянный погибе, яко и струп его расседсся на полы».