Глава восьмая
Люди древнего письма
Доктору Розанову очень нравилось его новое место. Он уютно устроился в двух комнатах казенного флигеля и решился немедленно же приняться за диссертацию. Отличное пошло житье, и полное, и довольно стройное. Утром, только что Розанов проснется, а иногда еще прежде, чем он проснется, к нему является его новый товарищ, молодой ординатор Лобачевский, необыкновенно трудящийся, симпатичный, светлый человек и хороший медик. Всегда они пили утренний чай вместе, поспоривая кое о чем, кое о чем советуясь, кое над чем подтрунивая. Лобачевский был лет на пять моложе Розанова, но в нем обнаруживалось больше зрелости и спокойного отношения к жизни, чем в Розанове. Лобачевский только третий год окончил курс, но уже напал на торную дорогу. Он неусыпно занимался женскими и детскими болезнями и успел составить себе репутацию хорошего специалиста. В это же время он отделывал свою докторскую диссертацию и мечтал о заведении собственной, частной лечебницы. Лобачевский был не охотник до знакомств и сидел почти безвыходно дома или в последнее время у Розанова, с которым они жили дверь обо дверь и с первой же встречи как-то стали очень коротки.
После утра, проведенного вместе, врачи отправлялись на ранние визитации по своим палатам. Это брало около трех часов времени, особенно у Розанова, получившего себе сыпную палату, где требовались беспрестанные ванны да промыванья и обтиранья. В два часа Розанов с Лобачевским съедали вместе обед, за который каждый из них платил эконому по семи рублей в месяц. Затем Лобачевский начинал читать тот или другой иностранный клинический или медицинский журнал, а Розанов слушал, лежа на диване. В пять часов снова нужно было идти на вечерние визитации, которые хотя были короче утренних, но все-таки брали около получаса времени. А уж попозже Розанова подмывало или в Лефортово, или на Чистые Пруды, и он исчезал до полуночи или даже и за полночь; Лобачевский же читал у себя тоже до полуночи или и за полночь.
Лобачевский никогда не осведомлялся, где бывает Розанов, и, встречая его выходящим из квартиры в пальто и с палочкой в руке, только говорил, улыбаясь:
– Во поход пошли гусары.
– Во поход, – улыбаясь, отвечал Розанов и уходил.
«А странно, – несколько раз думал доктор, – всегда на меня неприятно действуют этот вопрос и эта улыбка».
Так шло время месяца с полтора. Розанов все входил в больший фавор и доверие и в Лефортове, и на Чистых Прудах, но круг его знакомства не разнообразился.
В один погожий осенний день медики после обеда занимались чтением, когда в дверь просунулась русая голова с волосами, подстриженными на лбу, и спросила:
– Можно войти?
– Можно, можно, Пармен Семенович, – отозвался Лобачевский.
В комнату Розанова вступил человек, остриженный по-купечески, в длиннополом коричневом сюртуке, с цепочкою гранатного бисера по жилету и в узких шароварах, заправленных в козловые сапоги. Лицо гостя напоминало лица охотников в княжеской охоте киевского Ярославова собора.
– Рекомендую вам, Розанов: Пармен Семенович Канунников, главноуправляющий делами нашего подрядчика, древнего обычая поборник, – проговорил Лобачевский.
– Просим быть знакомыми, – произнес Канунников, протягивая свою руку плашмя к Розанову. Они познакомились.
– Ты говори о древнем-то, – начал Канунников, усаживаясь против Лобачевского и пригладив подстриженные надо лбом волосы, – а какое теперича скудоумие, я тебе скажу, я слышал.
– Ну!
– Слышал, сударь ты мой, я такие речи, что уж ни старого, ни нового, никакого закона не надо.
– Да.
– Скудоумие, – говорю.
– Где ж это ты слышал, Пармен Семенович?
– Да так, у нашего частного майора именинишки были, так там его сынок рассуждал. «Никакой, говорит, веры не надо. Еще, говорит, лютареву ересь одну кое время можно попотерпеть, а то, говорит, не надыть никакой». Так вот ты и говори: не то что нашу, а и вашу-то, новую, и тое под сокрытие хотят, – добавил, смеясь, Канунников. – Под лютареву ересь теперича всех произведут.
– Что ты их, молокососов, слушаешь? – шутя произнес Лобачевский.
– О! исправди не слушать их? – лукаво улыбаясь, спросил Канунников. – Ну, будь по-твоему: будь они неладны, не стану их слушать. Спасибо, научил. Так я, брат, и хлеба-соли им теперь не дам, а тебя с товарищем попотчую. Послезавтра моя баба именины справляет; приезжайте вечером пирога поесть.
– Если можно будет.
– Вечером-то?
– А, вечером; я не расслышал. Вечером буду.
– А вы, новый барин? – отнесся Канунников к Розанову.
– Покорно вас благодарю, и я буду.
– Ну вот. Вы, милостивый государь, с нами познакомьтесь. Мы хоша и мужики пишемся, ну мы людей понимаем, какой сорт к чему относится. Мы тебя не обидим… только нас не обидь, – опять усмехнувшись, докончил Канунников.
– Приезжай, – продолжал он. – У нас тоже барышни наши будут; позабавитесь, на фортепьяне сыграют. Имеем эти забавки-то. Хоть и не достоит было, да что ты с ними, с бабами-то, поделаешь! В мире живя, греха мирского огребатися по всяк час не можно.
– Только вот, Розанов, если вас Пармен Семенович позовет лечить у себя кого-нибудь, так уж, предупреждаю вас, не ездите, – сказал Лобачевский.
– Экой язвительный барин! Ты его не слушай, – отшучивался Канунников.
– Как же! Капустой больных кормит, у женщины молока нет, а он кормить ребенка велит, да и лечи, говорит.
– Ишь, ишь! Каково врет речисто, – опять улыбаясь и кивая на Лобачевского, произнес Пармен Семенович.
– А что ж, не правда? Согласился ты взять кормилицу?
– Барин! барин! что ты это поешь-то? Какие такие в нашем звании кормилицы полагаются? Это у вас кормилицы. В законе сказано: «сосцы матэрэ моэя, ими же воспита мя». Ну, что ж ты можешь против закона?
– Ну вот и толкуйте с ним!
– «Толкуй больной с подлекарем», – проговорил, вставая, Канунников. – У меня еще делов и боже мой. Прощайте. Прощай, лукавый рабе, – отнесся он к Лобачевскому. – Молокососов-то не одобряешь, а сам такой же, только потаенный. Потаенный, – шутил он, тряся руку молодому медику. – Волки, все вы волки, отличные господа перед господом. А ты, новый барин, древности тоже сопротивник?
– Я ни древней, ни новой не порочу, – отвечал Розанов.
– Значит, ты опытный, а те-то неиспытанные. Прощайте, – произнес он и до самых ворот больницы донес на лице насмешливую улыбку.
У Пармена Семеновича был собственный двухэтажный дом у Введенья в Барашах. Когда Розанов с Лобачевским подъехали к этому дому, из него во все окна глядел теплый, веселый свет.
Вечеринка уже началась.
Пармен Семенович встречал гостей в передней, жал им руки, приветливо кланялся и разводил, кого в зал и в гостиную, где был собран женский пол и несколько мужчин помоложе, а кого прямо на лестницу, в собственные покои Пармена Семеновича с его холостым сыном.
Лобачевского и Розанова он провел в гостиную и представил своей сожительнице, толстой особе в повязочке, с черными зубами и добродушно-глупым лицом.
– Нюра! Нюрочка! Шаша! – позвал Пармен Семенович, подойдя к двери, и на этот зов предстали две весьма миловидные девушки, одна на вид весьма скромная, а другая с смелыми, лукавыми глазками, напоминающими глаза отца, но обе во вкусе так называемого «размое-мое».
– Позаймитесь вот с гостями-то, – указал им Пармен Семенович и опять побежал в переднюю.
Девушки смело подали руки Лобачевскому и сели с ним обе.
Розанова здесь никто не знал, и он сидел молча, наблюдая новое общество.
В двери ему было видно, как по зале, сплетясь руками, взад и вперед ходили длинною вереницею розовые, белые, палевые и голубые барышни, то прекоренастые и приземистые, то высокие и роскошные, а около них ходили два кавалера, один в панталонах навыпуск, другой по-законному, в сапоги.
Девицы чаще заворачивали свои головки к господину в панталонах навыпуск и не без приятности с ним разговаривали.