Все встали и дали даме место преклониться пред маркизой, а маркизе обнять и облобызать даму.
– Маркиза, я преступница! – шутливо, но с сознанием тяжкой вины начала дама, не вставая с коленей и обнимая маркизу за талию.
– Что такое? в чем это?
– Нет, прежде простите меня: до тех пор не скажу.
– Ну, прощаю, прощаю, – шутила маркиза.
– Браслет, – проговорила дама, наморщив брови, но не скрывая внутреннего смеха.
– Что браслет, моя милясюсинька?
– Потеряла, маркиза.
– Потеряла?
– Да, я знаю, что это фамильная вещь, что вы ею дорожите, и хотела умереть, чтоб уж не сказать вам этого горя.
– О, моя миля, миля, что ж делать, – произнесла маркиза, поцеловала взасос поднявшуюся даму и, посадив ее против, стала любоваться ею, оглаживая ее головку и роскошные черные волосы.
Это были заброшенный сирота, приемыш маркизы (ныне архитектор) Брюхачев и его жена Марья Николаевна, окрещенная маркизою по страсти к переделке имен в ласкательные клички из Марьи в Мареичку.
Марья Николаевна Брюхачева была очень красива, изящна, грациозна и все, что вы хотите, но полюбить ее мог только Брюхачев, волочиться за нею могли только пламенные кавалеристы до штаб-офицерского чина. Но зато, если бы ее девственная юность была обставлена повальяжней, на ней смело мог бы жениться кто-нибудь пофигурнее.
Потесненный новым наплывом кружок маркизы раздвинулся, разбился и заговорил на разные темы.
– Какая сласть, – сказал Бычков Белоярцеву, глядя на Мареичку.
– Марья Маревна, Киперская королевна-то? – спросил Белоярцев и сейчас же добавил: – недурна, должно быть, в натуральном виде.
А между тем гости снова оглядывались и ворошились.
По гостиной с таинственным, мрачным видом проходил Арапов. Он не дал первого, обычного приветствия хозяйке, но проходил, пожимая руки всем по ряду и не смотря на тех, кого удостоивал своего рукопожатия. К маркизе он тоже отнесся с рядовым приветствием, но что-то ей буркнул такое, что она, эффектно улыбнувшись, сказала:
– Ну, батюшка, неисправим, хоть брось.
– Красный, совершенно красный, яростный, – шепнула маркиза с серьезной миною стоявшему возле нее Розанову и сейчас же снова обратилась к Мареичке. А Арапов, обойдя знакомых, взял за руку Бычкова и отвел его в угол.
– Конвент в малом виде, – опять проговорила маркиза, кивнув с улыбкой на Бычкова и Арапова. – А смотрите, какая фигура у него, – продолжала она, глядя на Арапова, – какие глаза-то, глаза – страсть. А тот-то, тот-то – просто Марат. – Маркиза засмеялась и злорадно сказала: – Будет им, будет, как эти до них доберутся да начнут их трепать.
А судя по портрету, надо полагать, что маркиза не обидела Бычкова, сравнивая его с Маратом. В зверском сорокалетнем лице Марата не было по крайней мере низкой чванливости и преступного легкомыслия, лежавших между всякой всячины на лице Бычкова.
– И они это напечатали? – спрашивал Бычков рассказывавшего ему что-то Арапова.
– Как же: я хочу вздуть их, вздуть.
– Подлецы!
– Они там этак фигурничают, «с точки зрения справедливости», да то, да другое, а все-таки не честно об этом говорить.
– Разумеется; вы напишите, что это подло, растолкуйте им, что смертная казнь должна быть, но она должна быть только в странах республиканских…
– Батюшка! батюшка мой, пожалуйте-ка сюда! – говорил Арапов, подзывая к себе Сахарова. – Что ж это у вас печатается?
– Отстаньте, бога ради, ничего я этого не знаю, – отвечал, смеясь, кантонист, пущенный для пропитания родителей.
– Как не знаете?
– Так, не знаю: «мы люди скромные, не строим баррикад и преспокойнейше гнием в своем болоте».
– Да гадости копаете?
– Да гадости копаем, – отвечал так же шутливо кантонист. – Нет, вот вам, Бычков, спасибо: пробрали вы нас. Я сейчас узнал по статейке, что это ваша. Терпеть не могу этого белого либерализма: то есть черт знает, что за гадость.
– Они всё говорить будут, когда нужно дело. Вон в Петербурге уж делают.
– Что ж, что там делают? – впился Сахаров.
– Помилуйте, там уж аресты идут. Неделю назад, говорят, двадцать человек в одну ночь арестовали.
К товарищам подошел высокий благообразный юноша лет двадцати двух.
– Вон, Персиянцев, людей уж арестовывают десятками: видно, идет дело.
– Ах, когда бы, когда бы дело какое-нибудь! – тоскливо проговорил Персиянцев, смотря своими чистыми, но тоскливо скучающими детскими глазами.
– Мой милый! мой милый! – звала кантониста маркиза: – вы там с ними не очень сближайтесь: вы еще доверчивы, они вас увлекут.
– Да-с, увлечем, – ответил, глядя исподлобья, Арапов.
– Любви никакой нет-с, это иллюзия и только, – гортанил Пархоменко, выпячивая колени к платью Мареички.
– Как нет любви? Как нет любви? – вскипела маркиза. – Гггааа! это их петербургский материализм: радуйтесь. Вы материалист? Вы материалист? – пристала она к Пархоменке.
Пархоменко сробел и сказал, что он не материалист.
– Я только против брака. Я рассуждаю по разуму, – говорил он, стараясь поправиться от конфуза.
– Ну и что ж такое? Ну и что ж такое вы рассуждаете против брака? – взъелась на него опять маркиза.
– Что брака не должно быть в наше время.
– А что ж должно быть? Разврат?
– Гм!.. что вы еще называете развратом, – надо знать…
– А я называю развратом вот этакую пошлую болтовню при молодой женщине, которая только что вышла замуж и, следовательно, уважает брак.
Пархоменко заковыривал все глубже глаз и, видя, что к нему подходят Бычков и Арапов, воодушевлялся.
– Да мало ли что в Москве могут уважать! – произнес он, засмеявшись и хракнув носом.
Маркиза закусила поводья, зайчик нырнул ей в самый затылок, и мозги у нее запрыгали:
– Гггааа! Что вы этим хотите сказать? То, что Москва сберегла свою физиономию; то, что по ней можно читать историю народа; то, что она строена не по плану присяжного архитектора и взведена не на человеческих костях; то, что в ней живы памятники великого прошлого; то, что…
Маркиза понеслась зря. Все ее слушали, кто удерживая смех, кто с изумлением, и только одна Рогнеда Романовна, по долгу дружбы, с восторгом, да Малек-Адель – с спокойною важностью, точно барышня вырезала его из картинки и приставила дыбки постоять у стенки. А Белоярцев, смиренно пригнувшись к уху Арапова, слегка отпрукивал маркизу, произнося с расстановкой: «тпру, тпру, тпрусь, милочка, тпрусь».
Заяц швырял и ногами и ушами: неоценимые заслуги Москвы и богопротивные мерзости Петербурга так и летели, закидывая с головы до ног ледащинького Пархоменку, который все силился насмешливо и ядовито улыбаться, но вместо того только мялся и не знал, как подостойнее выйти из своего положения.
Он ухватился за казармы и сказал:
– Наши казармы по крайней мере менее вредны.
– Да, в них воздух чище, – насмешливо возразила, оглядываясь по сторонам, маркиза.
– Именно воздух чище: в них меньше все прокурено ладаном, как в ваших палатках. И еще в Москве нет разума: он потерян. Здесь идет жизнь не по разуму, а по предрассудкам. Свободомыслящих людей нет в Москве, – говорил ободренный Пархоменко.
– Как нет?
– Нет.
– Это вы серьезно говорите?
– Серьезно.
– Господин Арапов! я решительно не могу вас благодарить за доставление мне знакомства с господином Пархоменко.
Маркиза дернулась и отворотилась лицом к окну.
Арапов сделал поклон, который можно было истолковать различно, а Белоярцев опять прошептал у него под ухом: «тпрюсь, милая, тпрю».
Ново было впечатление, произведенное этою сценою на Розанова и Райнера, но все другие оставались совершенно покойны, будто этому всему непременно так и надо быть.
Никто даже не удивился, что маркиза после сделанного ею реприманда Пархоменке не усидела долго, оборотясь к окну, и вдруг, дернувшись снова, обратилась к нему со словами:
– А у вас что? Что там у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! – кричала она, доходя до истерики. – Не будет потому, что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат – бог; золото, чины, золото, золото да разврат – вот ваши боги.