Изменить стиль страницы

Ужин был бесконечный.

Розанов сидел между Лобачевским и щеголем в штанах навыпуск.

Щеголь держался с достоинством, но весьма приветливо угощал медиков.

– Как вам наши старики показываются? – спросил он Розанова.

– Ничего, очень нравятся.

– Крепкие старики, – объяснял щеголь. – Упрямы бывают, но крепкие, настоящие люди, своему отечеству патриоты. Я, разумеется, человек центральный; я, можно сказать, в самом центре нахожусь: политику со всеми веду, потому что у меня все расчеты и отправки, и со всякими людьми я имею обращение, а только наши старики – крепкие люди: нельзя их ничем покорить.

– Вы с Парменом Семеновичем вместе дела ведете?

– Да-с. Мы служащие у Ильи Артамоновича Нестерова, только Пармен Семенович над всеми делами надзирают, вроде как директора, а я часть имею; рыбными промыслами заведую. Вы пожалуйте ко мне как-нибудь, вот вместе с господином Лобачевским пожалуйте. Я там же в нестеровском доме живу. В контору пожалуйте. Спросите Андрияна Николаева: это я и есть Андриян Николаев.

Розанов поблагодарил.

После бесконечного ужина мужчины опять пошли наверх.

При входе Розанов заметил, что голова в парике сидела в низеньком клобучке, из-под которого вились длинные черные волосы.

– Кто это такой? – спросил Розанов Андрияна Николаева.

– Инок из скитов, – шепотом ответил Андриян Николаев. – Ни рыбы, ни вина не вкушает и с мирскими не трапезует: ему сюда подавали на рабском столе.

На столе перед иноком действительно стояли две тарелки с остатками грибного соуса и отваренных плодов.

– Кушали, отец Разслоней? – внимательно спросил инока Пармен Семенович.

– Вкушая, вкусив мало и се отъиду, – отвечал инок, подобрав одним приемом волосы, и, надев снова парик, встал и начал прощаться.

– Даже чаю не употребляет, – опять шепотом заметил Розанову Андриян Николаев.

Два молодца внесли в комнаты два огромные серебряные подноса, уставленные бутылками различного вина и стаканами.

Старики, проводив отца Разслонея, возвратились, и началась попойка.

Долго пили без толку и без толку же шумели. Розанов все сидел с Андрияном Николаевым у окошка, сменяли бутылочки и вели искреннюю беседу, стараясь говорить как можно тише.

Впрочем, бульшую осторожность наблюдал Розанов, а Андриян Николаев часто забывался и покрикивал:

– Мы ему за это весьма благодарны, весьма благодарны. Богато, богато пишет.

– Потише, – остерегал Розанов.

– Ничего-с, у нас насчет этого будьте покойны. Мы все свои, – но Андриян Николаев начинал говорить тише. Однако это было ненадолго; он опять восклицал:

– Богато, одно слово богато; честь мужу сему. Мне эти все штучки исправно доставляют, – добавил он с значительной улыбкой. – Приятель есть военный офицер, шкипером в морской флотилии служит: все через него имеем.

Пармен Семенович, проходя несколько раз мимо Андрияна Николаева и Розанова, лукаво на них посматривал и лукаво улыбался в свою русую бороду.

В третьей комнате что-то зарыдало и заплакало разрывающим душу тихим рыданием. Из двух первых комнат все встали и пошли к дверям, откуда несся мерный плач.

– Что это? – спросил Розанов.

– Э, глупости, это Финогешка поет.

– Что он поет?

– Заставили его, верно. Стих поет; плач иосифовский называется стих, – отвечал Андриян Николаев. – Илья Артамоныч его любят.

– Пойдемте, пожалуйста, – сказал Розанов; и они встали.

Третья комната была полна гостей; Илья Артамонович сидел на диване, возле него сидел Пармен Семеныч, потом, стоя и сидя, местились другие, а из уголка несся плач, собравший сюда всю компанию.

В уголке стоял худенький, маленький человек с белокурою головою и жиденькой бородкой. Длинный сюртук висел на нем, как на вешалке, маленькие его голубые глазки, сверкающие фантастическим воодушевлением, были постоянно подняты к небу, а руки сложены крестом на груди, из которой с певучим рыданием летел плач Иосифа, едущего на верблюдах в неволю и видящего гроб своей матери среди пустыни, покинутой их родом.

Когда Розанов смешался со слушателями, Финогешка пел:

Кто бы мне дал источник слез,
Я плакал бы и день и нощь.
Рыдал бы я о грехах своих.
Проливал бы я слезы от очию.
Реки, реки эдемские,
Погасите огни геенские!

Илья Артамонович выбивал слегка такт, все внимательно слушали, два старика плакали.

Кто бы дал мне голубицу,
Вещающу беседами —

продолжал Финогешка:

Возвестила бы Израилю,
Отцу моему Иакову:
Отче, отче Иакове!
Пролей слезы ко господу.
Твои дети, мои братия,
Продаше мя во ину землю.
Исчезнуша мои слезы
О моем с тобой разлучении.

К двум плачущим старикам присоединилось еще несколько, а Финогешка взывал и выплакивал:

Земле! Земле, возопившая
За Авеля ко господу!
Возопий ныне к Иакову,
Отцу моему Израилю.
Видех я гроб моей матере
Рахили, начал плач многий:
Отверзи гроб, моя мати,
Прими к себе чадо свое
Любимое, во иную землю
Ведомое погаными.
Приими, мати, лишеннаго,
От отца моего разлученнаго…

И рыдал, и рыдал приказчик Финогешка, тянучи долгий плач Иосифа, рассказывая по порядку, как:

Злая жена Пантеферия
Прельстить его умыслила.
Дерзни на мя, Иосифе,
Иди ко мне, преспи со мной.
Держит крепко Иосифа,
Влечет к себе во ложницу…

и как Иаков:

Возопи с плачем и рыданием
И с горьким воздыханием:
Сия риза моего сына,
Козья несет от нее псина.
Почто не съел меня той зверь,
Токмо бы ты был, сыне, цел.

Розанов не заметил, как понемножку, один за другим, все стали подтягивать певцу и гнусящим хором доканчивали плачевный стих.

– Смотрите, смотрите, Илья Артамонович-то тоже плачет, – шепнул Розанову умилившийся духом Андриян Николаев. – Это они всегда, про сына вспомнят и заплачут. Сын у них Матвей с француженкой закороводился и пропал.

– Где же он?

– Бог его знает. Был в Петербурге, говорят, а теперь совсем пропал. Приезжал с нею как-то в Москву, да Илья Артамонович их на глаза не приняли. Совестно, знаете, против своих, что с французинкой, – и не приняли. Крепкий народ и опять дикий в рассуждении любви, – дикий, суровый нрав у стариков.

Внимательно смотрел Розанов на этих стариков, из которых в каждом сидел семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдал Израиль «о своем с сыном разлучении».

«Экая порода задалась! – думал Розанов, рассматривая начинавших расходиться гостей. – Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь».

– Идемте? – спросил Лобачевский, подойдя к Розанову.

– Пойдемте.

Они стали прощаться.

– Ну, спасибо, спасибо, что покучились, – говорил Канунников, тряся Розанову обе руки. – А еще спасибо, что бабам стомаху-то разобрал, – добавил он, смеючись. – У нас из-за этой стомахи столько, скажу тебе, споров было, что беда, а тут, наконец того, дело совсем другое выходит.