— А что такого ужасного было в тех учителях, на которых вы стараетесь не походить?
— Наверное, они были похожи на учителей, — произносит он на одном дыхании. — У нормального учителя должно быть еще что-то помимо школы, что-то важное, чем он готов делиться, так же как физикой, математикой, литературой. Ведь в русском языке «учитель» — очень ловушечное понятие. Поэтому я стесняюсь называть себя учителем — я преподаватель.
— А что есть у вас за пределами школы, что делает вас нормальным?
— Вы меня провоцируете на хвастовство. Вы обратили внимание на стул у входа? — спрашивает он, и я оборачиваюсь. У стены стоит стул, сиденье и спинка которого сшиты из цветных лоскутов кожи.
— Это моя последняя придумка, — говорит он. — А в основном я шью в туристско-военно-спортивном стиле. В сентябре можно будет отмечать юбилей: я шью уже тридцать лет. Джинсовых курток сшил — кубометры.
— Следствие советского дефицита?
— Да, когда хорошую одежду было в магазинах не купить, я вдруг понял: зачем ходить к кому-то на поклон и за большие деньги брать любую дрянь? А теперь шитье для меня — это форма психотренинга.
— Вам комфортней сидеть на уроке на собственноручно обшитом стуле?
— На уроке сидят только учителя из «Ералаша». Нормальные учителя мечутся, бегают, прыгают. Сидеть на уроке противоестественно.
— Мотаетесь по классу, чтобы самому не уснуть или чтоб они не уснули?
— Чтобы поддерживать их в некоем рабоче-встревоженном состоянии.
— А сами вы всегда во встревоженном состоянии? — Наш разговор напоминает игру в теннис: я бросаю мяч, учитель его тут же отбивает.
— Однажды меня в дверях спросили: «А тема урока какая?» Я не смог ответить. Доска здесь, а я там. Вот когда я дойду до доски, я уже буду совсем другим человеком. А там, в коридоре, это еще не я.
— А кто?
— Просто человек, лениво-расслабленно идущий из учительской в выключенном состоянии. Здесь же я попадаю в особо подстегнутое состояние, — говорит Андрей Владимирович. Я уже заметила, что он питает слабость к сложным определениям.
— Вы дали тысячи уроков, неужели это состояние еще не исчерпало себя?
— Если речь идет о профессиональном выгорании, то в последние годы я начал понимать, что это такое. Но думаю, меня еще надолго хватит.
— Есть ученики, которые поддерживают в вас это состояние?
— Двадцать лет назад мне больше нравились странные дети, сейчас — нормальные. Наверное, потому что сейчас их меньше, чем странных.
— Нормальные — это какие?
— Адекватные, неперекошенные, то есть с нормальным видением мира, умением различать, где верх, где низ. У меня ощущение, что в последнее время у детей такое заболевание — ребенок в глубине души уверен в том, что мир объективно не существует. Он думает: сейчас я закрою глаза, и мир исчезнет, а когда открою, появится уже не та картинка, которая была. Захочу — учитель сейчас исчезнет, захочу — это будет не контрольная, захочу — не будет ничего. И это эпидемия, это надо лечить.
— И все же, кто такие нормальные дети?
— Это самая большая загадка, которую я стараюсь постепенно понять.
Провокационная традиционность
— Что кроме своего предмета вы даете ученикам? — Наше интервью больше похоже на допрос, но Андрей Владимирович безропотно терпит.
— Очень много лет назад я смотрел один болгарский фильм про школу — это было еще в детстве, поэтому названия я не помню, но это был самый лучший фильм про школу. Там был учитель с особенным финтом — в конце каждого урока он просто говорил с классом по душам, причем в начале урока не представлял, о чем будет говорить. И это было так здорово! Условно говоря, мне больше лет, чем моим ученикам. И если мне, черт возьми, при этом нечего им сказать кроме того, что у меня пять курсов филфака, то зачем я здесь нахожусь? А если у меня пять курсов филфака и я в чем-то поднаторел, то должен ли я вешать ученикам лапшу на уши в соответствии с образовательным государственным стандартом? — последние слова он гнусаво растягивает, пародируя какого-то невидимого оппонента.
— А вы уверены, что в вашей душе есть что-то такое, чем следовало бы делиться с другими, особенно с детьми?
— Если я буду говорить о своих ошибках, чтобы не повторяли, разве это плохо? Если буду рассказывать, как просто иногда решаются проблемы, которые кому-то маленькому кажутся сложными, разве это плохо? Если я просто расскажу какую-то смешную историю, после которой предыдущие секунды покажутся «да ну, ерунда!» — разве это плохо? Да, в этом есть элемент лицедейства и мазохизма. А, может быть, просто формирование у детей понятий о взрослом. Взрослый — это не тот, кто к маразму ближе, чем ты, а кто, пожив, что-то нажил, и каждая секунда этого нажитого интересна. И у тебя, маленького, каждая секунда нажитого тоже должна быть интересна.
— Времена меняются, и непонятно, как говорить с детьми, как для них писать. Сегодня напишешь «дискета», а завтра это уже «флешка». Учитель должен постоянно образовываться?
— Мне кажется, я провокационно традиционен. По-моему, это нормально. Если то, что ты говоришь, имеет какое-то отношение к истине, почему оно должно крутиться, как флюгер, туда-сюда? Почему оно должно подстраиваться под меняющийся ток времени?
— Но вы же должны быть компетентны? Знать, например, что такое USB-key?
— Высокие технологии… Не это главное…
— А что главное?
— Главное — из области отношения к миру, любопытно-заинтересованного. Опять же мы упираемся в загадочное понятие «нормального», «правильного»…
— Расскажите о правильном отношении к миру.
— Это понимание того, что ты часть огромного мира.
— Это всем известно.
— Не-е-ет, большая часть людей считает, что мир — это бесплатное приложение к ним. Но мир развивается по своим законам, и каким бы редкостно индивидуальным ты ни был, твои законы — на 99 % законы этого мира.
— Сейчас все чаще говорят о том, что в век высоких технологий люди научились управлять эволюцией человека.
— Мне кажется, это пиар-проект. Мне не очень интересно говорить о высоких технологиях, мне кажется, там не о чем говорить. Люди больше остаются неизменными, чем меняются. Изменения происходят в чем-то поверхностном, но не в главном. На втором курсе я прочел книжку старика Лао-цзы, написанную две с половиной тысячи лет назад, и с тех пор утратил всякий интерес к европейской философии. Большая часть того, что нас окружает, меняется, находится в процессе движения, и мы находимся в этом процессе. Мудрец — тот, кто совпадет с этим движением, а при-ду-рок, — снова пародийно гнусавит он, — тот, кто вообразил, что он скажет миру: «Иди туда!», указывая против течения, и мир пойдет. Так не будет. Толстого проще понимать после Лао-цзы — он сам китайцами интересовался. Толстой, кажется, сказал: «Чем глубже закапываешься в душу каждого отдельно взятого человека, тем больше видишь всех людей вообще». На поверхности — различия, в глубине — сходства.
— То есть вы закапываетесь в души своих учеников?
— Если они дают мне повод — я сам не считаю себя вправе, я ведь только учитель литературы. Как правило, они дают. Хотя формально мы говорим о живых людях на примерах литературных героев. Зачем мне мучить конкретного человека, когда он может с моей помощью увидеть себя в придуманном сто пятьдесят лет назад персонаже?
— А как вы к подонкам относитесь?
— Как человек и гражданин или как учитель? Тут есть одна очень хитрая штука: как учитель я часто вынужден относиться к ним не как человек и гражданин. Может, это и плюс учительской профессии — когда все нормальные люди в подонке уже ничего не видят, а ты делаешь вид, что все еще видишь, и это оставляет подонку шанс не стать подонком.
— И сколько процентов подонков в одном классе?
— Понимаете, учитель видит человека, когда все хорошее, что в нем было, еще не пропало, а вся его дрянь еще вылезет. Я ее, дрянь, могу почувствовать, но я априори вижу человека не в худшем варианте. Я отдаю себе отчет в том, что вот этот «чел» через энное количество лет может стать ого-го каким, мало не покажется. Но я пока вижу его еще на той стадии, когда это «ого-го» маячит как слабо-возможное, и на пять, семь, двадцать минут я могу освободить человека от этого его «ого-го».