— Ты хочешь ждать?
— Ждать нечего. Никому мы не нужны. Ни здесь, ни в другом месте. Ты ведь это знаешь, Пероль, да? Мы — полицейские ничтожества. Нас не существует. Ладно, поехали.
Пероль сел за руль, я примостился рядом, закурил и закрыл глаза.
— Кому поручено дело?
— Лубэ. Он был на дежурстве. Оно и лучше.
— Да, он хороший мужик.
С автострады Пероль свернул на Сент-Антуан. Как добросовестный полицейский, он включил радио на частоту полиции. Его потрескивание заполняло тишину. Мы больше не обменялись ни словом. Но он, не задавая вопросов, угадал, что я хотел сделать: прийти к Мулуду раньше других. Хотя я знал, что Лубэ сделает это тактично. С Лейлой это выглядело как семейная история. Он это понимал, Пероль, и это меня трогало. Я никогда не говорил с ним по душам. Я узнавал его постепенно, с тех пор как его назначили в мою бригаду. Мы уважали друг друга, но не более того. Даже за бутылкой. Чрезмерная осторожность мешала нам зайти дальше. Стать друзьями. Ясно было одно: как у полицейского, у него было не больше будущего, чем у меня.
Он переживал увиденное с той же болью и с той же ненавистью, что и я. И я знал почему.
— Твоей дочери сколько?
— Двадцать.
— И… Как она?
— Она слушает «Дорз», «Стоунз», Дилана. Могло быть и хуже. (Он улыбнулся.) Я хочу сказать, что я предпочел бы, чтоб она стала учительницей или врачом. Как сказать, не знаю еще кем, но не кассиршей во ФНАК’е, нельзя сказать, что я от этого в восторге.
— А, по-твоему, она от этого в восторге? Ты знаешь, есть сотни будущих взрослых, которые стали кассирами. У молодых больше нет будущего. Сегодня их единственный шанс — хватать все, что подвернется.
— Тебе когда-нибудь хотелось иметь детей?
— Я мечтал о них.
— Ты любил эту девушку?
Он закусил губу от того, что осмелился быть столь откровенным. В борьбу вступила его дружба. Это снова меня растрогало. Но желания отвечать у меня не было. Я не люблю отвечать на вопросы, которые меня глубоко волнуют. Ответы часто бывают двусмысленными и могут быть истолкованы совершенно по-разному. Даже если речь идет о близком человеке. Он это чувствовал.
— Ты не обязан об этом говорить.
— Лейле, ты понимаешь, выпала та удача, какая может выпасть одному из тысячи детей иммигрантов. Это оказалось слишком. Жизнь все у нее отняла. Мне следовало бы жениться на ней, Пероль.
— Это несчастью не мешает.
— Иногда достаточно одного жеста, одного слова, чтобы изменить течение жизни человека. Даже если обещание и не продержится вечно. Ты подумал о своей дочери?
— Я о ней думаю каждый раз, когда она уходит из дома. Но такие сволочи, как эти убийцы, не каждый день разгуливают по улицам.
— Ну да. Но сейчас они тоже где-то разгуливают.
Пероль предложил подождать меня в машине. Я рассказал Мулуду обо всем. Кроме муравьев и мух. Я объяснил ему, что придут другие полицейские, что ему придется пойти на опознание тела, заполнить кучу бумаг, и что если я ему понадоблюсь, я, конечно, приду.
Он сидел и слушал меня, не шелохнувшись. Глядя мне прямо в глаза. У него не было слез, готовых вот-вот пролиться. Подобно мне, он оцепенел. Навсегда. Он стал дрожать, хотя не замечал этого. Он уже не слушал меня. Он старел здесь, у меня на глазах. Годы сразу побежали быстрее и нагнали его. Даже счастливые годы вернулись к нему с горьким привкусом. Потому что в минуты горя ты вновь убеждаешься, что ты изгнанник. Так говорил мой отец.
Мулуд потерял вторую женщину в своей жизни. Свою гордость. Ту, кто оправдала бы все его жертвы, вплоть до сегодняшних. Ту, кто, наконец, придала бы смысл его изгнанию. Алжир больше не был его родиной. Франция, в конце концов, его отвергла. Теперь он был всего лишь бедный араб. Никому и в голову не придет поинтересоваться его судьбой.
Он будет ждать смерти здесь, в этом вонючем пригороде. В Алжир он не вернется. Однажды, после Фоса, он уже возвращался туда с Лейлой, Дриссом и Кадером, чтобы посмотреть, как «там» обстоят дела. Они пробыли двадцать дней. Он быстро все понял. Алжир уже не был связан с его жизнью. Там шла жизнь, которая его больше не интересовала. Пустые, запущенные магазины. Земли, розданные бывшим моджахедам, оставались невозделанными. Деревни опустели и замкнулись в своей нищете. Не осталось ничего, что могло бы утолить его мечты, позволить начать новую жизнь. На улицах Орана он не обрел свою молодость. Все осталось «по ту сторону». И ему стало не хватать Марселя.
В тот вечер, когда они вселились в эту маленькую двухкомнатную квартиру, Мулуд вместо молитвы заявил своим детям: «Теперь мы будем жить здесь, в этой стране, во Франции. Вместе с французами. Это плохо, но это не худшее из зол. Это судьба. Надо приспосабливаться, но не забывать, кто мы такие».
Потом я позвонил в Париж Кадеру, чтобы он срочно приехал. И чтобы он рассчитывал пожить здесь какое-то время. Мулуду он будет нужен, и Дриссу тоже. Затем Мулуд сказал сыну несколько слов по-арабски. Наконец, я позвонил Мавросу, в боксерский зал. Дрисс занимался там каждую субботу после полудня. Но я хотел говорить с Мавросом. Я сообщил ему о Лейле.
— Найди ему бой, Жорж. Быстро. И заставь его работать каждый вечер.
— Черт, я его угроблю, если пошлю на бой. Даже через два месяца. Он будет хорошим боксером. Но этот юнец еще не готов.
— Я предпочитаю, чтобы он гробил себя в боксе, чем занимался глупостями. Жорж, сделай это для меня. Займись им. Лично.
— Хорошо, о’кей. Тебе его дать?
— Нет. Отец скоро ему расскажет, когда Дрисс придет домой.
Мулуд кивнул в знак согласия. Потому что отцом был он. Именно он и должен был все сказать сыну. Когда я повесил трубку, с кресла поднялся уже старик.
— Сейчас тебе надо уйти, месье. Я хотел бы остаться один.
Он был одинок. И обречен.
Солнце зашло, и я находился в открытом море. Уже больше часа. Я взял с собой несколько банок пива, хлеб и колбасу. Но я никак не мог начать рыбачить. Чтобы рыбачить, надо ни о чем не думать, как при игре в бильярд. Смотришь на шар. Не сводишь глаз с него, с траектории, по которой ты хочешь его направить, потом придаешь кию ту силу, какую желаешь. Уверенно, решительно. На рыбалке забрасываешь удочку, затем не сводишь глаз с поплавка. Кое-как удочку не забрасывают. По ее забросу узнается рыбак. В забрасывании удочки проявляется искусство рыбака. Нацепив наживку на крючок, надо проникнуться морем, его отблесками. Знать, что рыба здесь, под тобой, недостаточно. Крючок должен опускаться на воду с легкостью мухи. Ты должен предчувствовать поклевку. Чтобы подсечь рыбу в ту секунду, когда она клюет.
Я забрасывал удочку как-то неуверенно. У меня под ложечкой словно ком застрял, который не рассасывался от пива. Комок нервов. И слез тоже. Мне было бы лучше, если бы я расплакался, но не удавалось. Я буду жить с этим чудовищным образом Лейлы и этой болью до тех пор, пока эти твари остаются на свободе. Меня успокаивало, что делом будет заниматься Лубэ. Он — человек дотошный. Он не упустит ни одной улики. Если есть человек, если есть один шанс из тысячи достать этих сволочей, Лубэ его отыщет. Он хорошо зарекомендовал себя. В этой области он был гораздо лучше многих, гораздо лучше меня.
Мне было плохо и потому, что я не мог вести это расследование. Не потому, что я хотел превратить его в личное дело, а потому, что мне было невыносимо знать, что такие сволочи на свободе. Нет, на самом деле не поэтому. Я понимал, что меня терзало. Ненависть. Мне очень хотелось убить этих типов.
Сегодня у меня все валилось из рук. Но я не смирялся с тем, чтобы ловить на толстую лесу с крючками. Так быстро достаешь рыбу. Пателл, дорад… Но этот способ совсем не доставлял мне удовольствия. При нем навешиваешь крючки на леску через каждые два метра и тащишь ее по воде. У меня в лодке всегда есть толстая леса на всякий случай. На те дни, когда я не хочу возвращаться в порт с пустыми руками. Но для меня рыбалка — это ловля на удочку.
Лейла обратила мои мысли к Лоле, а Лола — к Уго и Маню. И от них у меня чертовски гудела голова. Избыток вопросов и никакого ответа. Но был один неотвязный вопрос, и на него я не хотел отвечать. Что я должен был делать? Я ничего не сделал для Маню. Будучи убежден, не признаваясь себе в этом, что Маню только так и мог кончить. Дать прикончить себя на улице. Либо полицейским, либо, что более обычно, мелким бандитам, нанятым кем-то. Это было в порядке вещей на улице. А вот то, что Уго подох на тротуаре, в эту логику вписывалось меньше. У него не было той ненависти к миру, которая жила в глубине души Маню и которая с годами лишь усиливалась.