— Ну, что с мопедом? Ты его спрятал?

— Да, месье. Как вы сказали. (Он сделал глоток, украдкой взглянул на меня.) Слушайте, месье. Мне они уже задали кучу вопросов. Я должен начать все сначала?

Теперь удивился я.

— Кто «они»?

— Ты разве не полицейский?

— Я задал тебе вопрос или нет?

— Другие.

— Какие «другие»?

— Ну, другие. Те, кто его пристрелил, вот кто. Я даже испугался. Они сказали, что могут меня забрать за соучастие в убийстве. Из-за мопеда. Его, правда, пришил тот тип?

Мне вдруг стало жарко. Значит, они знали. Закрыв глаза, я пил пиво. Я не хотел, чтобы Джамель заметил мое волнение. Пот ручьем катился у меня по лбу, по щекам и по шее. Они знали. Я содрогнулся, лишний раз повторив себе это.

— Кто был этот тип?

Я открыл глаза. Я заказал себе еще кружку. Во рту у меня пересохло. Мне очень хотелось рассказать о нем Джамелю; рассказать про Маню, Уго и меня. Историю трех друзей. Но из этой истории, которую я мог ему подать под любым соусом, он запомнит только Маню и Уго, не легавого. Легавый олицетворял собой все то, что вызывало у него отвращение. Не просто несправедливостью, а лишь своим существованием.

Полиция — машина, фабрика чудаков,

Уполномоченных справедливостью,

На которую мне нассать, —

орала NTM — команда рэперов из Сен-Дени. Это был хит у пятнадцати-восемнадцатилетних ребят из пригородов, несмотря на бойкот большинства радиостанций. Потому что ненависть к легавому объединяла молодых. Надо признать, что мы не помогали им составить о нас высокое представление. Я расплачивался за то, что понимал это. Но у меня на лбу не было написано симпатичный полицейский. Кстати, я им не был. Я верил в справедливость, в закон, в право. В такие вот вещи, которых никто не соблюдал, потому что нам, первым, было на них плевать.

— Бандит, — сказал я.

Джамелю было наплевать на мой ответ. Только так легавый и мог ответить. Он не ожидал, чтобы я ему сказал: «Это был хороший мужик и, к тому же, мой кореш.» Но может быть, хорошо, что я должен был так ему ответить. Может быть, хорошо. Однако, я уже ничего не понимал в том, что следовало отвечать ребятам, вроде него, как и всем тем, кого я встречал в пригородах. Лишенным работы, будущего, надежды сыновьям иммигрантов.

Им стоило лишь включить по телевизору новости, чтобы узнать, что его отца надули, а их были готовы дурачить еще больше. Дрисс мне рассказывал, что один его приятель, Хассан, в тот день, когда ему выдали первую получку, заявился в банк. Его распирало от радости. Наконец-то он чувствовал себя уважаемым человеком, даже с зарплатой чернорабочего. «Мне надо бы получить заем в три миллиона[21], месье. Чтобы купить себе машину». В банке они посмеялись над ним. В этот день он все понял. Джамель, он уже понимал это. И то, что я видел в его глазах, были Маню, Уго и я тридцатью годами раньше.

— Я могу снова ездить на мопеде?

— Ты должен его загнать. Если хочешь знать мое мнение.

— Другие, они мне сказали, что дело не в мопеде. (Он снова украдкой посмотрел на меня.) Я им не сказал, что вы просили меня о том же.

— О чем?

— Спрятать мопед. И все такое.

Зазвонил телефон. Анж из-за стойки помахал мне.

— Это тебя. Пероль.

Я взял трубку.

— Как ты узнал, что я здесь?

— Брось, Фабио. Мы нашли малышку.

Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног. Я видел, как Джамель встал и, не оглянувшись, вышел из бара. Я держался за стойку так, как цепляются за спасательный круг. Анж смотрел на меня в полной растерянности. Я подал ему знак налить мне коньяку и залпом выпил его. Но это было не то, что могло причинить мне наибольшую боль.

Глава пятая,

в которой вновь убеждаешься, что и в горе ты изгнанник

Никогда я не видел ничего более страшного. Хотя я много такого повидал. Лейла лежала на проселочной дороге. Лицом в землю. Голая. Свою одежду она зажала под левой подмышкой. В спину ей попали три пули. Одна из них пробила сердце. Кучки крупных черных муравьев копошились вокруг отверстий и царапин, которыми была исполосована ее спина. Теперь налетели и мухи, чтобы оспаривать у муравьев свою долю засохшей крови.

Тело Лейлы было сплошь в укусах насекомых. Но не казалось, что его покусала голодная собака или лесная мышь. «Жалкое утешение», — подумал я. Кал засох у нее как между ягодиц, так и на ляжках. Длинные желтоватые потеки. Должно быть, у нее расстроился живот от страха. Или от первой пули.

Изнасиловав ее, они, вероятно, позволили Лейле предположить, что она свободна. Наверное, их очень возбуждало смотреть, как она убегает голая. Это был бег к надежде, что жила внизу проселка. У начала шоссе. Перед фарами любой подъезжающей машины. Лейла вновь обрела дар речи. «На помощь! Помогите!». О страхе забыто. Горе смягчается. Вот останавливается машина. Человечность, которая приходит на помощь, наконец, ее оказывает.

Лейла, наверное, не остановилась после первой пули. Как будто она ничего не почувствовала. Как если бы вовсе не было этого ожога в спине, от которого перехватило дыхание. Это уже был бег из жизни. Бег туда, где больше нет ничего, кроме дерьма, мочи, слез. И та пыль, которую она заглотнет, навсегда. Бег вдали от отца, братьев, случайных любовников, от любви, которой она желала всем сердцем, от семьи, которую могла создать, от детей, которых могла родить.

Получив вторую пулю, она, наверное, закричала. Потому что тело, вопреки всему, отказывается замолчать. Оно кричит. Но уже не из-за той резкой боли, которую оно превозмогло. А из-за его воли к жизни. Дух мобилизует всю свою энергию и ищет выход. Ищет, ищет. Забудь, что тебе хотелось бы лечь на траву и уснуть. Кричи, плачь, но беги. Беги. Теперь они тебя отпустят. Третья пуля оборвала все эти мечты. Пуля садистов.

Тыльной стороной ладони я яростно отогнал муравьев и мух. В последний раз я смотрел на это тело, которое так желал. От земли шел теплый и опьяняющий запах тимьяна. Мне очень хотелось бы, Лейла, заняться с тобой любовью здесь, летним вечером. Да, очень хотелось бы. Мы пережили бы наслаждение, счастье, которое способно повторяться. Даже если на кончиках пальцев, в каждой вновь воссоздаваемой ласке, просматривались бы разрыв, слезы, разочарование, что я еще знаю, грусть, страх, презрение. Это ничего не изменило бы в подлости людской, которая правит этим миром. Конечно. Но, по крайней мере, были бы мы, страстно любящие, бросающие вызов порядку вещей. Да, Лейла, мне следовало бы любить тебя. Слово старого дурака. Я прошу у тебя прощения.

Я снова прикрыл тело Лейлы белой простыней, которую набросили на нее жандармы. Моя рука задержалась на ее лице. На шее след от ожога, мочка левого уха разорвана — сорвали серьгу, — губы вымазаны в земле. Я почувствовал, что сейчас меня вывернет наизнанку. Я разъяренно натянул простыню на лицо и поднялся. Все молчали. Тишина. Только цикады продолжали попискивать. Бесчувственные и равнодушные к человеческим трагедиям.

Встав, я увидел, что небо было голубое. Абсолютно чистая голубизна, которую темная зелень сосен делала еще более ясной. Как на почтовых открытках. Блядское небо, блядские цикады, блядская страна. И я блядь. Я пошел, пошатываясь. Пьяный от горя и ненависти.

Я спустился вниз по узкой дорожке, под пение цикад. Мы находились недалеко от деревни Вовенарг, в нескольких километрах от Экс-ан-Прованса. Тело Лейлы обнаружила пара любителей пеших прогулок. Это одна из дорог, что ведут в горный массив Сент-Виктуар, к горе, что так часто вдохновляла Сезанна. Сколько раз он совершал эту прогулку? Может быть, он даже приходил сюда, устанавливал свой мольберт, чтобы попытаться еще раз передать все сияние этой вершины.

Я облокотился обеими руками на капот машины и уткнулся в них лбом. С закрытыми глазами. Улыбка Лейлы. Жары я больше не ощущал. В моих жилах текла холодная кровь. Мое сердце село на мель. Сплошное насилие. Если бы Бог существовал, я придушил бы его прямо здесь. Не дрогнув. Со злобной яростью обреченных. Чья-то рука, почти робко, опустилась мне на плечо. И послышался голос Пероля: