Проходящий мимо Костя слышит этот вопрос и небрежно улыбается.

— Если бы хоть такая польза от них была, — не останавливаясь, бросает он в пространство. Все трое оторопело смотрят ему вслед.

— Что это с ним? — удивляется Белинский. — Такой всегда смирный.

— Наверное, гимнастику стал делать, — говорит писатель.

— Гимнастику? — переспрашивает лысый.

— А ты не видишь? Плечи держит как Рэмбо и ногами не шаркает.

Лысый смотрит на писателя с уважением.

— Ты наблюдательный, — говорит он. — Видно, что писатель.

— Фу ты, — говорит Белинский.

— Не затыкай ему рот, пусть продолжает. — Писатель кивает лысому. — Продолжай.

Лысый отвечает ему недоуменным взглядом.

— О чем продолжать?

— О моей наблюдательности,

— Я ведь уже сказал.

— А ты скажи в деталях. — И писатель пинает под столом захлебывающегося смехом Белинского.

— Эй! — возражает Белинский. — Правда в деталях перестает ею быть.

— И пусть, — отвечает писатель. — Меня как раз интересуют детали.

— Нет-нет, — говорит Аристид Иванович, — Меня не интересует истина. Ложь тоже. Мне интересны отклонения: заблуждения, безумства, дурачества, ослепление… Да, ослепление. Вы читали Канетти?

— Это кто? — спрашивает Майк.

— Понятно, — говорит Аристид Иванович.

Они стоят подле кустов боярышника, в которых что-то энергично шуршит. Черный парк сливается с черным небом. По краю парка, прямо по дорожке, проезжает, поднимая клубы желтых листьев, машина. Свет передних фар — прозрачный и почти белый, задних — красный и густо-желтый, которые в совокупности дают оранжевый. Старикашка и Майк смотрят им вслед.

— Вам нужно дожить до моих лет, чтобы понять какие-то вещи, — изрекает Аристид Иванович.

— А если не доживу?

— Тогда лет в шестьдесят поймете.

— А если и до шестидесяти не доживу?

— А куда, позвольте узнать, вы денетесь?

— Можно ведь и в сорок умереть, — задумчиво говорит Майк.

— Ну, — говорит Аристид Иванович, — в сорок — это вообще несерьезно.

— Нет, не понял, — говорит банкир. — Но мне понравилось. Он всегда так пишет?

— Иногда получше, — говорит Костя. — Конечно, не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Ему, наверное, всё время кажется, что вот-вот, — маленький продавец ухитряется как-то очень недобро опустить веки, так что полуприкрытые глаза лишаются блеска, как у мертвого, — знаете, когда каждый новый роман оставляет впечатление, что следующий будет шедевром. Но не этот. Так всё и тянется.

— И долго будет тянуться?

— Пока он не поймет, что выбрал свой талант без остатка и для него всё кончено. Никто не может безнаказанно увидеть границы своих возможностей.

Банкир внимательно на него смотрит.

— Вы изменились, — говорит он.

— Вот как, — отвечает Костя небрежно. — Может быть, я понял, где моя граница?

— А как ваша рука?

Щуплый человечек враждебно вспыхивает.

— Рука как рука. Как у всех людей руки.

— Да, конечно, — соглашается банкир виновато и быстро. — Я про боли.

— Ни малейших. — Костя отворачивается. — Приходится очень много играть, но это даже приятно.

Теперь, стараясь скрыть ужас, отворачивается банкир. Он склоняется над столом, перебирает новинки, молчит. Ему очевидно не по себе. Но он не торопится уйти и, сжав губы, рассматривает неразличимые — как брикеты мороженого в яркой обертке — книги. Емy нужно заговорить, подобрать слова утешения. Он что-то берет не глядя и, подобрав упавшие перчатки, молча идет к кассе.

— Порядочный человек не стал бы так себя вести, — говорит Александра Генриховна, с интересом вглядываясь в экран телевизора.

— Ох, — говорит писатель и тоже смотрит с интересом. — Не стал бы.

— Зачем мы смотрим эту пакость? — Александра Генриховна слепо нащупывает сигарету. — Птичка, иди на пельмени взгляни.

— Да я уже ходил, — возражает писатель. — Теперь твоя очередь.

— А, — говорит Александра Генриховна, — ладно. Они еще не сварились.

— Сейчас всё равно кончится.

— Действительно, — соглашается Александра Генриховна через какое-то время. — Кончилось.

Она выключает телевизор. Оба идут в кухню и там долго разглядывают кастрюльку с разварившимися клочками теста. Наконец писатель убирает пельмени с огня, достает посуду, хлеб и полбутылки водки из холодильника. Александра Генриховна садится на диван и закуривает.

— Пойдешь со мной завтра на презентацию? — спрашивает писатель.

— Это еще зачем?

— Ну, общаться с людьми.

— Это не люди, а литературная общественность.

— Тем не менее, — говорит писатель озадаченно. — А по телевизору-то пакость смотришь.

Доктор ф. н. смущается.

— Больше не буду, — говорит она. — А кто книжку написал?

— Не знаю. Это важно?

— Да, — соглашается Александра Генриховна. Она пересаживается за стол, берет рюмку. — Для презентации это действительно не важно. Твое здоровье.

Писатель кивает, выпивает, берется за ложку и задумывается.

— Саня, что ты думаешь о смертной казни?

— Человеческое правосудие — вещь вообще непристойная.

— Но ты за или против?

Александра Генриховна морщится.

— Я не умею мыслить государственно, — сообщает она, прожевывая.

— А если бы твоему Радищеву отрубили голову?

— Меньше бы потом мучился.

— А Бивису?

Александра Генриховна предостерегающе сдвигает брови.

— Ну и характер у тебя.

— У меня прекрасный характер, — раздраженно шипит Александра Генриховна. — Мягкий, уступчивый, уравновешенный. — Ей приходится перевести дыхание. — Идеальный, — заканчивает она твердо. — Во всяком случае, для жены писателя. Хотя я, признаться, никогда не понимала, зачем писателям жена.

— Вести хозяйство? — предполагает писатель.

— Ну и кто у нас ведет хозяйство?

Какое-то время оба молчат, поглощенные борьбой с пельменями. Появившийся из коридора Бивис зевает, потягивается и ловко прыгает на диван, Александра Генриховна поощрительно улыбается.

— Один мужик влюбился без малейшей надежды, — покашляв, начинает писатель. — Он всё перепробовал: песни, подвиги и даже деньги, но женщине было всё равно. Тогда он нашел себе шамана или парапсихолога — что-то в этом роде…

— Лучше бы он нашел себе психоаналитика, — бормочет Александра Генриховна.

— И стал брать уроки, или как это у них называется. Ну и, понятно, вскоре сам стал очень крутым шаманом.

— Или парапсихологом.

— Короче, у него появилась возможность приворожить эту проклятую бабу. Чтобы любила и не фокусничала.

— Ты спятил, синичка, — говорит Александра Генриховна ошеломленно. — Ты же мне «Руслана и Людмилу» пересказываешь.

— Это мне как-то не пришло в голову, — говорит писатель огорченно. — Он встает и принимается убирать со стола. — Вот для чего нужна жена писателю, — добавляет он задумчиво. — А как по-твоему, можно сделать ремейк? Перевести со стихов на прозу?

— Стихи в переводе — это ужас что, а не стихи, — сообщает Зарик потолку, отбрасывая книжку.

Яркий брикет книги шлепается на мягкую кожу дивана.

— Какая чушь, — говорит Кира равнодушно.

— Вовсе не чушь, — оправдывается писатель. — Не все же филологи. Пока они поймут, что это «Руслан и Людмила», успеют прочесть и удивиться. — Он смотрит на Бивиса, который стоит на краю дивана в позе геральдического животного и, очевидно, раздумывает, лезть ли на подоконник. — А может, и не поймут, — говорит он с надеждой. Он переводит взгляд на жену, приглядывается и виновато пожимает плечами. — В этом смысл брака, — говорит он. — Мы ведь должны всем делиться? — Александра Генриховна хмыкает. — Ладно, не всем, — уточняет писатель. — Тем, чем хотим поделиться. Если бы ты мне что-нибудь рассказывала, я бы тоже слушал.

— Я что хочу сказать, — говорит она неуверенно. — Я так думаю, дело не в крысах. Не только в крысах.

Писатель молчит. Ободренная, Александра Генриховна продолжает:

— Это делается преднамеренно. Но осторожно, так, чтобы не бросалось в глаза. Всё вроде цело, но каждый день что-то оказывается не на своем месте. Парк тот же самый, город тот же самый, но словно всё из песка — а по песку ветер гуляет. Как они, интересно, это делают? Будто реквизит по сцене таскают.