Я, конечно, понимала, что дачный мир, описанный Чеховым и Андреевым и виденный мною в тех отчетливо осязаемых выпуклых годах детства на моей «лестнице времени», остался где-то позади, далеко позади, в невозвратном прошлом, и никакая сила никогда не сможет вернуть утраченное — нет больше папы, нет больше дома на Черной речке, нет ни тех цветов, ни тех запахов, ни тех тропинок, поросших подорожником, по которым бегали мы босиком, «срезавши хлыстик», — это неизбежно, с этим надо смириться, этому необходимо покориться… И мерные звуки Лунной сонаты, настойчиво повторяясь, знакомо убеждают в тщете надежд и чаяний…

Но тогда ничто не казалось невыполнимым: когда-нибудь, может быть не скоро, но наверняка что-то вернется — ведь те цветы, те запахи, те тропинки и сейчас существуют, они не подвластны смерти, они будут всегда. Не они ушли от меня, а я покинула их, — значит, я могу и вернуться!.. Конечно, я не думала тогда ни о каком «возвращении», скорее наоборот, никогда моя мысль не была так далека от этого понятия, как сейчас, — мне просто она не приходила в голову. Я чувствовала себя еще зависимой от родителей, то есть от мамы, — как она захочет, как распорядится, так и будет, мне и думать-то не к чему, мне еще долго учиться в гимназии, потом, конечно, университет, а там вообще какая-то жизнь, длинная-длинная, в которой найдется место для всех чудес мира, и уж конечно дождусь я и той поездки далеко на север, который почему-то дороже даже возлюбленной Италии. В любви к Италии есть что-то конкретное, ее можно выразить словами, объяснить — почему и за что любишь, — а та любовь необъяснимая, ни на чем осязаемом не основанная, что-то из области сказок и преданий, где «на неведомых дорожках следы невиданных зверей», — только там могут жить эти невиданные звери, только среди этих тихих озер, поросших у берега тростником, — вокруг их стеблей легкий прохладный ветерок рябит немного поверхность серебристо-серого озера, зыбкие тени от деревянных мостков струятся по сероватой воде, маленькие волны чуть слышно чмокают о борт привязанной к мосткам лодки… Простенькая, серенькая картинка, и нельзя ничем объяснить, почему она дороже усталому сердцу всех ярчайших красок юга, знойного сияния жгучего неба. Зачем же эти растравляющие душу воспоминания о том, что было, и ведь достоверно с тобой все это было. Неужели в самом деле со мной это было — и я стояла на песочке у теплой водички, а ласковые маленькие волны чуть касались моих загорелых ног… Тогда ты жила полной жизнью, говорила я себе, она лежала перед тобой, маня и сверкая, и ты шла к ней, и она принимала тебя или тебе казалось, что принимала, что ласкала, что исполняла желания. Исполняла желания? Все обман, никаких твоих сокровенных желаний она не исполняла, все это был мираж, а сейчас ты живешь, вернее прозябаешь какой-то совсем другой, ненастоящей жизнью, — не сама это жизнь, а только изуродованное эхо ее…

Пасхальные каникулы я снова провожу у Варламовых. Воля изо всех сил старается не остаться со мной наедине. Нас всегда целая компания — мы гуляем по окрестностям Черношиц, взбираемся на холмы, поросшие лесом, — всюду сквозь старые прелые листья пробиваются острые шильца ярко-зеленой травки, мы находим и подснежники — такие самые подснежники росли и в нашем саду на Черной речке, — их надо было отыскивать на склонах обрыва, на маленьких полянках в соседнем саду Плаксина, — бедняга Плаксин! — он и не подозревал, наверное, что мы излазили каждый уголок его сада, что нам были известны сроки поспевания его малины, что именно на склонах его сада, спускавшихся к Черной речке, росла единственная в округе земляника, которой мы с Тином угощали когда-то папу…

Только этими подснежниками и напоминали окрестности Черношиц наш сад на Черной речке, но и это напоминание больно отзывалось где-то глубоко в сердце, эта неизлечимая болезнь сердца, — неужели всегда она будет сопровождать меня? Ведь эти первые цветочки — на вид они совершенно такие же, а мне кажется, что те другие были и крупнее, и не так быстро вяли, и стебельки у них были красноватые, а не бледные, как у этих… И окрестности были исхожены, истоптаны тысячами ног, а лес даже посажен рядами, как в Германии, — разве можно его сравнить с нашим лесом «за колодцем», куда мы ходили за грибами? Вот то был настоящий лес — темный, глухой, с огромными елями, с узловатыми толстыми корнями у красноватых стволов — об эти корни так больно ссаживаешь большой палец босой ноги, — там были озерца со стоячей черной водой, в которой отражались склонившиеся над нею кривые деревца, и такая глубокая первозданная тишина вокруг, что становилось жутко, а глаза, казалось, сами выпучивались, испуганно озираясь, а уши настороженно ловили хоть какой-нибудь звук, производимый живым существом…

Но вот и пасха. Мы с Танькой помогаем Любови Васильевне печь куличи, делать творожные пасхи — у Варламовых все эти действия освящены традицией, все должно быть продумано, сделано вовремя. И какие сдобные душистые куличи у нее выходили! У каждого члена семьи был свой, именной, так сказать, кулич — у главы семьи самый большой, у матери немного поменьше, для молодежи маленькие, у меня тоже был свой куличик.

Мы отправлялись на пасхальную заутреню. На меня произвела убогое впечатление эта служба в весьма сомнительного вида зале какого-то трактира: хотя верующие дамы и позаботились об интерьере, более или менее похожем на церковный, но это им плохо удавалось, — в самом деле, пропитанные пивным духом стены с какими-то полуголыми нимфами, намалеванными на потолке, бар с бутылками и пивными кранами на стойке хотя и был наполовину скрыт занавесом, тем не менее его очертания вносили неприятную дисгармонию, — приходилось все время повторять себе, что это только условности, что надо иметь достаток воображения, чтобы дорисовать себе правильную картину, но само неподходящее время — ведь все время надо было не позволять себе думать, что сейчас вовсе не 12 часов ночи, а всего лишь десять, и в настоящей церкви Христос еще и не думал воскресать, а мы вот притворно радуемся и поем «Христос воскрес из мертвых…».

Я не могла избавиться от ощущения, что все это какой-то фарс, да и сам священник, явно торопящийся и поглядывающий на часы, не смог создать нужной, торжественной атмосферы. Устав насиловать свое воображение, я покорно ожидала окончания службы, когда должно будет происходить христосование. Ведь к вам может подойти любой нищий калека, ваш, скажем, заклятый недруг, человек, с которым вы рассорились на всю жизнь, или молодой человек, к которому вы неравнодушны, и сказать: «Христос воскрес!» — и вы обязаны ему ответить: «Воистину воскрес!» — и троекратно с ним… поцеловаться! И вот сейчас, через пять — десять минут, мне придется поцеловаться с Волей — как я смогу выдержать это — ведь я же просто потеряю сознание. Я стою ни жива ни мертва, чувствуя, что лицо холодеет все больше и больше, — украдкой я прикладываю к щеке руку — мне кажется, что я трону лед, но щека совсем теплая, зато рука холодная — даже мурашки побежали по спине, — скорей бы, скорей кончилась эта музыка!.. И тут я замечаю движение в публике: оказывается, священник уже кончил службу и поспешно снимает свою рясу, — немудрено, что он торопится, так как по расписанию ему еще нужно попасть в Мокропсы, там повторить всю процедуру с псевдовоскрешением несчастного Христа, а потом поспеть на поезд в Прагу — вот там наконец пасхальная заутреня приобретает надлежащую торжественность и достойную красоту.

Как деревянный истукан, я выхожу вместе со всеми из трактира — как приятен этот свежий воздух, пахнущий немного березовыми клейкими почками, немного прошлогодними прелыми листьями, он полон весенними обещаниями: томительное ожидание счастья, робкие надежды…

Я останавливаюсь под молоденькими топольками короткой аллейки, косо освещенной светом, льющимся из окон трактира, — такие самые сердцевидные листочки были и на нашей аллейке, которая вела от флигеля к воротам нашего сада на Черной речке. Здесь все другое, да я и не думаю о чернореченских тополях — просто так мелькнуло что-то, как молния, и погасло… Я стою под этими деревьями, безжизненно опустив руки вдоль тела, не в силах двинуться, чтобы догнать остальных. Воля, немного отставший от основной группы, оглядывается и вдруг решительно подходит ко мне.