Мы переглядываемся, нерешительно трогаем мешочек…
Мы и забыли про новичка, сидим себе, вздыхаем, а он послушал-послушал, да и развязал свой мешок. Нехорошо получилось.
— Ты, это… Спрячь. Дома ругать будут… — говорит Миша. А у самого слюни бегут, я вижу, как он глотает и отворачивается.
— Дома кишлак еще есть, — говорит парень и обнажает свои большие — лопатками — зубы. — Ты давай кушай! — говорит он еще настойчивей, и мы торопливо суем руки в его мешок, пока он не передумал. А он улыбается радостно и, видя, что мы наконец решились, подбадривает: — Давай кушай: Завтра еще принесу.
— Тебья как зовут? — спрашивает Синьор, набивая полный рот медовым, восхитительным урюком.
— Махмуд.
Кажет ей, он славный парень — этот Махмуд.
5
И вот нас уже четверо — Миша, Синьор, я и Махмуд. Он ничего еще не умеет — стриженый парень с темными, как сливы, глазами: ни зубило держать, ни бетон заливать, даже по лестнице лазит он еще неуклюже и робко.
Но он старается. Слушает, что ему говорит Миша, и согласно кивает своей круглой стриженой головой. Потом он слушает, что ему Синьор говорит, и тоже кивает головой. Особенно почтительно слушает он Синьора, видимо считает его старшим среди нас — ведь Синьор объясняет все очень обстоятельно, целые лекции ему читает по электричеству. Кроме того, Синьора мы не пускаем тяжести поднимать, он всегда стоит в стороне, когда мы крячим какой-нибудь двадцатикиловаттный мотор, чтобы поставить его на фундамент. Стоит в стороне, заглядывает вниз, под мотор, и командует:
— Лево… Лево еще… Чуть-чуть вправо… Хорошо… Опускай.
Ну а раз командует да еще сам не таскает, значит — начальник. Мы с Мишей посмеиваемся, когда Синьор с видом профессора рассказывает Махмуду про напряжение, силу тока и мощность.
— Напряжение — это, ну, как бы сказать… Это есть скорость, давление… Ну вот, скажем, вода из шланга. Тонкий шланг, а вода летит с большой силой. А другой шланг толстый, но вода идет слабо. В общем, за секунду идет одинаково…
Махмуд благоговейно глядит, поблескивает своими черными глазами, почтительно кивает головой. А Синьору это, видно, очень нравится: он входит в роль и чертит отверткой по бетонному полу схему подключения вольтметра и амперметра.
Зато моторы таскать стало гораздо легче — Махмуд хоть и небольшого роста, а крепкий парень, и выкладывается он, как может, уж тут-то он показывает, на что способен — нам даже приходится охлаждать его пыл иногда. Теперь сто килограммов приходятся на троих —, это все-таки ничего. Берем мы мотор с трех сторон, поднимаем над фундаментом, а Синьор болты в салазках быстро направляет, чтоб в дыры попали. У него руки тогда под мотором — и тут уж хоть умри, но не бросай, — покалечишь человека, и мы держим, краснеем от напряжения, сопим, наконец Миша не выдерживает, кричит:
— Руки! Не могу больше, сейчас бросаю, руки к дьяволу убирай!
— Момент… Один момент… — галантно восклицает Синьор, как фотограф, который успокаивает клиента. — Все! — кричит он и отдергивает руки. В тот же миг мы опускаем мотор, он становится точно на болты.
— Фу ты!.. — утирает Миша лицо рукавом. — Думал, все… Сейчас, думал, отпущу… Аж глаза темно стало.
— На, покушай, — протягивает ему мешочек Махмуд. Миша запускает в мешок руку, вытаскивает пригоршню урюка, раздает всем нам, а сам садится здесь же рядом, кладет за щеку и сосет сладкий, тающий, как сахар, сушены и плод… На этот раз Махмуд принес другой сорт. Он твердый, крошится, как халва, и тут же тает — сахару в нем много…
— Вот то ж урюк! — аж всхлипывает от наслаждения Синьор. — Хотя один раз такой на базаре попался. Это как называется?
— Кантай, — говорит Махмуд. — Сахарный…
— Да… — вздыхает Миша. — Вот уж действительно сахарный… Ты когда последний раз сахар ел? — оборачивается он ко мне.
— Не помню. Кажется, в эшелоне. У нас хлеб кончился, а сахар остался. Мы его чайной ложкой ели.
— И я тоже. В августе последний раз, кажется…
Поздней ночью, когда вся наша карусель затихла, мне показалось, что к ровной приглушенной воркотне арыка добавился еще какой-то странный звук — словно камни время от времени падают в воду, и она булькает за каждым разом.
Я выглянул в окно — весь двор был залит холодным лунным светом, он дробился в крученых потоках воды, и казалось, ни одной живой души нет поблизости, но там, где лежала запруда, я увидел маленькую фигурку, застывшую неподвижно возле камней. Она отбрасывала, короткую тень, словно обрубленное дерево, и я никак не мог понять, что это. Потом она шевельнулась, вздрогнула и я услышал тот самый всхлип. И тут же понял: Женька сидит и плачет.
Я влез в бабушкины галоши, накинул телогрейку и вышел. Женька даже не обернулась. Сидела неподвижно на камне, нахохлившись, будто маленькая птица, и судорожно всхлипывала, глядя на воду.
— Ты чего? — Я тронул ее за плечо.
Она пригнулась еще больше, потом вдруг выпрямилась и сказала, глядя в сторону:
— Знаешь, Славка, мне жить совсем не хочется.
Она сказала это тихо и очень спокойно, а у меня мурашки побежали по спине. Я еще не слышал, чтоб кто-то вот так говорил об этом.
— Ну что ты, Женька! Вот скоро второй фронт откроют, все сразу переменится. Вот увидишь. Пойдем в комнату. Холодно.
— Ты иди. Иди… А я посижу еще.
— Ты же простудишься, сидишь у воды, а холод, гляди какой, аж пар идет. Слышь?
— Слышу… Только… Лучше бы я заболела. Или совсем умерла.
— Ну что ты болтаешь, что ты говоришь. Вбила себе в голову — заболела, умерла. Если бы все так рассуждали, знаешь, что получилось бы! Это ведь не трудно — заболеть или умереть во время войны. Ты вот выдержать сумей, как они там на фронте.
— Выдержать! Да я что хочешь выдержу — на завод пойду, окопы рыть пойду, у нас ведь рыли — я, знаешь, как работала! На фронт, если надо, пойду и не испугаюсь, честно тебе говорю…
Она подняла на меня свои большущие светло-серые глаза, полные слез, и я поверил — она действительно пойдет, куда хочешь, и сделает, что хочешь.
— Послушай, Жень, пойдем-ка к нам на комбинат. В крутильном», знаешь, как люди нужны, и в ткацком тоже… Только в ткацком труднее, там учиться надо… Пойдешь?
— Я пошла бы куда угодно. В кочегарку пошла бы… — Мама не пускает, не хочет, чтоб я на заводе работала.
—. А что же?
— Завтра утром тетя Поля придет, я с ней в кишлак за Продуктами должна ехать… А я не хочу ехать. Не хочу я ехать! — Голос ее сорвался, и я снова услышал тот же булькающий звук.
Я молчал, не зная, что отвечать, не зная, чем ее утешить. Потом посоветовал:
— А ты не езжай. Не езжай — и все. Плюнь ты на эту тетю Полю. Никто тебя заставить не может…
— Не может! — с горечью повторила она. — Поговорил бы ты с моей мамой… Она меня все время отцом попрекает: что он такой, мол непутевый — шофером простым остался, все жены аттестаты получают, только мы вот бедствуем… А он хороший. Он очень хороший, Славка.
— Ладно. Завтра поговорю с твоей матерью, слышишь? Вот приду с работы и поговорю, — я и сам удивляюсь такому своему покровительственному тону, но это у меня как-то само собой последнее время получается, и даже беру ее за руку и чувствую, что она подчиняется мне, как взрослому.
— А теперь пойдем. Пойдем в дом — простудишься…
Но поговорить с Софьей Сергеевной мне так и не пришлось. Когда я пришел с работы вечером, Жени уже не было — она отправилась все-таки с тетей Полей.
ЖЕНЬКА
Они вышли на рассвете. Выбрались на большую дорогу и пошли быстрым шагом по направлению к станции со старинным русским названием Гучково. Было еще совсем темно, только далеко впереди чуть брезжило слабым, мерцающим светом — то ли от железнодорожных огней, то ли от занимавшейся зари.
Быстрее надо, — сказала тетя Поля, — как рассветёт — проходящий будет. Там у меня кондуктор есть…
Женька едва поспевала за ней. Она никак не ждала такой прыти от рыхлой тети Поли. Та шла привычным прыгающим шагом, легко перебрасывая свое массивное тело, и у Женьки явилась даже шальная мысль отстать незаметно и спрятаться где-нибудь на время, но тетя Поля нет-нет да оглядывалась и ждала, когда Женька нагонит ее.