— Кстати, Рене заходил сегодня в четыре часа и был очень удивлен, узнав, что вы с ним ушли в поход.

С досады я покраснел. Этот случай вкупе с некоторыми другими убедил меня, что, несмотря на известную предрасположенность, ложь все-таки не для меня. Я всегда попадаю впросак. Родители не стали ни в чем разбираться. Торжествовали, но, так сказать, втайне.

* * *

Надо заметить, что отец, сам того не сознавая, был моим сообщником в первой любви. Он как бы одобрял ее, радуясь моему возмужанию. И при этом всегда боялся, как бы я не связался с женщиной дурного поведения. Он был искренне рад тому, что меня полюбила такая хорошая девушка. И воспротивился лишь тогда, когда достоверно узнал о намерении Марты развестись с мужем.

А вот моя мать не столь доброжелательно взирала на нашу связь. Она ревновала. В ее глазах Марта была соперницей. Она находила ее неприятной, не понимая, что любая женщина уже в силу моей любви к ней будет для нее таковой. К тому же ее в большей степени, чем отца, заботило, что об этом скажут другие. Ее также удивляло, что Марта компрометирует себя с мальчишкой моих лет. Не надо забывать, где она воспитывалась. В Ф., как и во всех небольших городках, чуть удаленных от рабочего предместья большого города, свирепствовали те же страсти, та же жажда слухов, что и в провинциальной глуши. При этом соседство с Парижем делало слухи и домыслы более разнузданными. Всяк сверчок знай свой шесток. Я имел в любовницах жену солдата-фронтовика, и потому очень скоро по наущению своих родителей от меня отвернулись все приятели. Причем в иерархическом порядке: первым от меня отвернулся сын нотариуса, последним — сын нашего садовника. Моя мать была задета, я же считал это за честь для себя. Мать находила, что Марта — безумица, сгубившая меня. И, конечно, упрекала в душе отца за то, что он нас познакомил, а теперь на все закрывает глаза. Однако молчала, считая, что принимать меры должен муж, но тот бездействовал.

* * *

Я проводил у Марты все ночи. Приходил в половине одиннадцатого, уходил в пять-шесть утра. Я больше не перелезал через ограду, а открывал калитку ключом. Однако подобная откровенность в поведении требовала некоторых предосторожностей. Чтобы случайно задетый колокольчик, звякнув, никого не разбудил, я с вечера обертывал его язычок ватой. А утром, возвращаясь, вынимал вату.

Дома никто не подозревал о моих похождениях; не так обстояло дело в Ж. Вот уже некоторое время хозяева Марты и пожилая чета с первого этажа весьма неприязненно поглядывали на меня и едва отвечали на мои поклоны.

В пять утра, чтобы как можно меньше шуметь, я, обычно босиком, спускался по лестнице. Внизу обувался. Однажды я столкнулся на лестнице с рассыльным молочника. Он держал в руках коробку с бутылками молока, я — свои туфли. Когда он здоровался со мной, лицо его озарилось ужасающей улыбкой. Марта погибла. Теперь он расскажет о нас всему Ж. Еще больше мучило меня, что я стану всеобщим посмешищем. Я мог купить его молчание, но не знал, как это делается.

Я не осмелился рассказать об этой встрече Марте. Впрочем, быть скомпрометированной еще больше она уже не могла. И давно. Сплетни сделали ее моей любовницей задолго до того, как это произошло на самом деле. Мы ни о чем не ведали. Скоро нам предстояло все понять. Однажды я застал Марту в слезах. Хозяин сказал ей, что вот уже четыре дня наблюдает на рассвете, как я выхожу от нее. Сперва-де он отказывался верить своим глазам, но теперь у него исчезли последние сомнения. Пожилая чета, квартировавшая под Мартой, жаловалась на производимый нами днем и ночью шум. Марта была убита, порывалась съехать. О том, чтобы вести себя осмотрительней, не было и речи. Мы чувствовали себя неспособными на это: привычка сделала свое дело. Только теперь Марта сумела объяснить себе разные детали, которые ее удивляли. Например, ее единственная подруга, шведка по происхождению, которую Марта обожала, не отвечала на ее письма. Мне стало известно, что приятель этой девушки, увидев нас однажды в обнимку в поезде, посоветовал подружке порвать с Мартой.

Я взял с Марты слово, что в случае скандала — с мужем или с родителями — она проявит твердость. Угрозы хозяина, иные доходившие до меня слухи заставляли меня опасаться выяснения отношений между Мартой и Жаком и одновременно надеяться на него.

Марта уговаривала меня почаще навещать ее во время побывки Жака, которому она рассказала обо мне как о своем приятеле. Я отказался из опасения плохо справиться с этой ролью и нежелания видеть рядом с ней предупредительного супруга. Побывка должна была продлиться одиннадцать дней. Он рассчитывал исхитриться и остаться еще денька на два. Я взял с Марты слово писать мне каждый день. Прежде чем отправиться на почту за письмами до востребования, я выждал три дня, так как хотел прийти наверняка. На почте для меня за это время скопилось уже четыре письма. Однако мне их не отдали: у меня не хватало одного из необходимых документов, удостоверяющих мою личность. Я и так чувствовал себя не в своей тарелке, а тут еще подделал свидетельство о рождении: пользоваться почтой до востребования разрешалось только с восемнадцати лет. Я требовал выдать письма и испытывал непреодолимое желание сыпануть служащей перцу в глаза и выхватить у нее из рук письма, которые она отказывалась отдавать. В конце концов, поскольку меня на почте знали, я добился, чтобы за неимением лучшего письма были доставлены назавтра нам домой.

Решительно мне еще далеко было до настоящего мужчины. Распечатав первое письмо Марты, я поразился, как ей удалось написать любовное послание. Я забыл, что это самый немудреный из эпистолярных жанров: тут требуется одно — любить. Ее письма показались мне божественными, достойными самых прекрасных посланий такого рода. А ведь писала она о вещах самых заурядных, о пытке жить в разлуке со мной.

Меня удивило, что мучившая меня ревность не обострилась. Я начинал воспринимать Жака, как и положено воспринимать «мужа». Мало-помалу вообще забыл о его молодости и представлял его себе немощным старцем.

Сам я Марте не писал, слишком уж это было рискованно. В глубине души я испытывал перед писанием писем, как перед любой новой, непривычной обязанностью, смутное опасение не оказаться на должной высоте и предстать перед ней в письмах неловким или наивным, я был даже рад, что не могу позволить себе отвечать.

Моя рассеянность привела к тому, что два дня спустя с моего стола исчезло одно из писем Марты, правда, на следующий день оно вновь оказалось на прежнем месте. Такой поворот нарушал мои планы: я воспользовался приездом Жака, чтобы побольше бывать дома и сделать вид, что мы с Мартой расстались. Ибо, если поначалу я и бахвалился перед родителями своей любовной связью, то с некоторых пор желал, чтобы у них было как можно меньше доказательств этого. Теперь отцу стала известна настоящая причина моего благоразумия.

С появлением свободного времени я вновь стал посещать курсы рисования, и все мои ню напоминали Марту. Не знаю, догадывался ли об этом мой отец; во всяком случае, он лукаво и так, что я краснел, удивлялся однообразию изображенных мною моделей. Я взялся за ум, посещал Гранд-Шомьер, много рисовал, заготавливая наброски впрок и имея в виду, что следующую партию смогу сделать лишь в будущий приезд мужа Марты.

Виделся я и с Рене, изгнанным из лицея Генриха Четвертого. Он перешел в лицей Людовика Великого. После занятий я каждый день заходил за ним. Мы встречались тайком, потому что, после отчисления из лицея Генриха Четвертого и особенно после того, как стало известно о наших с Мартой отношениях, его родители, прежде видевшие во мне пример для подражания, запретили ему водить со мной дружбу.

Рене, считавший слишком обременительным присутствие любви в отношениях между мужчиной и женщиной, высмеивал мою страсть к Марте. Не в силах выдерживать его насмешки, я трусливо ответил, что это не настоящая любовь. Его восхищение мной, последнее время сильно покачнувшееся, теперь вновь возросло.