И Пестряков первый, как всегда неуклюже, вылез из подвала. Тимоша расторопно последовал за ним.

 Оба прошмыгнули мимо сарая, пробрались во двор соседнего углового дома.

 Они стояли, принюхиваясь к ветру, — дует в сторону перекрестка.

 «Ветерок подходящий, — отметил про себя Пестряков. — Не ветерок, а ветряга! Такую погоду механики-водители уважают. И Черемных, сиди он сейчас в танке, обрадовался бы. Дым глаза не застит».

 Тимоша поджег поленницу дров, сухие щепки и в этом дворе лежали под навесом в изобилии: сосед-домовладелец тоже припас топлива на всю зиму. Тимоша набросал на поленницу какое-то тряпье, выброшенное им когда-то грязное белье, конскую сбрую, густо смазанную салом, дегтем. Пусть дымит как умеет!

 Тимоша убедился, что дым сносит ветром на угловой дом, и сказал, отступая от костра, уже набравшего жаркую силу:

 — Теперь дыму не оберешься!.. Воевать сподручнее… Культурно. Никто к нам не сунется.

 — А сгорит дом — тоже не заплачу, — отозвался Пестряков зло. — Ихние дома застрахованы. Гитлер — пусть он живьем сгорит! — за все заплатит. Заместо страхового общества.

 Они заняли в угловом доме удобную позицию. Оба стали на колени у соседних окон. Стекла уцелели, и выбивать их прежде времени не стали, маскировки ради. Автоматы положили на подоконники не дисками, а кожухами — тоже для незаметности.

 Тимоша сладко зевнул и, судя по всему, не прочь был соснуть тут же, на полу под окном, но Пестряков его растормошил. Нужно вести наблюдение на два фронта — из окон, глядящих на восток и на юг.

 Тимоша торопливо кивнул в знак согласия и, чтобы разогнать сон, принялся напевать один из бесконечных вариантов любимого «Синего платочка»:

    Маленький синий платочек

 Немец в деревне украл…

    Тимоша взглянул еще раз в окно и сердито оборвал песню. Он принялся ругать хозяйку этого дома, поленилась, такая-сякая, напоследок вымыть и протереть окна. А сейчас вот по ее вине Тимоше приходится до боли в глазах вглядываться в запыленное стекло. И ведь не протрешь его, это проклятое стекло! Пыль-то, грязь и копоть с улицы пристали!

 — Будем на этом перекрестке уличное движение регулировать, — усмехнулся Пестряков и прищурился. — Наподобие милиционеров в большом городе. У нас в Смоленске тоже перед войной завели такую моду. Стоит, машет палочкой во все стороны…

 Тимоша горячо заговорил о чем-то, но Пестряков его не расслышал.

 — Со мной тихо говорить — все равно что глухому звонить, — напомнил Пестряков.

 Тимоша проворно сменил позицию у окна. Теперь он расположился, как бывало в разведке, слева от Пестрякова.

 Пестряков слегка сдвинул набекрень каску. Он полагал, что у Тимоши есть к нему важный разговор.

 — Я вот интересуюсь, — Тимоша озабоченно морщил безбровый лоб, — кто на этой войне сделает самый последний выстрел?

 — Ну и пустельга! А я-то ухо навострил. Вечно ты, Тимошка, от нечего болтать небылицы сочиняешь… Последний выстрел? Кто его знает! Может, даже мне оказия выпадет — напоследок по Гитлеру пальнуть.

 — Возьми такой эпизод. Пушку зарядили. Снаряд уже дослали. А тут замирение подоспело. И команда: «Прекратить огонь!» Как быть?

 — Согласно наставлению, орудие следует разрядить выстрелом. Ствол опустить. Открыть затвор и смыть нагар мыльным раствором.

 — Нормально. Но вот как разрядить пушку? Стрелять-то уже некуда будет! — Тимоша весело ругнулся и заерзал, сидя на полу; каской он едва доставал до подоконника. — По своей территории — нельзя. По Германии — тоже нельзя. Фриц уже руки поднял. Гитлеру капут. Хорошо, если та батарея рядом с морем окажется! Довернут тогда пушку и вежливо выстрелят в море. А на сухопутье? Хлопот не оберешься. С этим самым последним снарядом…

 Вот ведь, ветрогон, о чем заботится! Словно уже победу празднует!

 Пестрякову и самому бесконечно приятно было думать сейчас о последнем выстреле, о победе, о будущей жизни.

 Сколько мин нужно еще на свет вытащить, которые притаились в мирной земле, а заряд свой держат. Сколько могил обозначить и украсить! Сколько окопов, траншей и воронок засыпать! Сколько черных штор с окон сорвать! Сколько злых сорняков выполоть! Сколько синих лампочек вывинтить! Сколько изб поставить-срубить и печей в них сложить! Сколько соскоблить со стекла бумажных полосок!

 Вот и это окно Гитлер крест-накрест белыми полосками выклеил, а все равно придется сейчас это стекло пулями прошить…

  43 Пестряков с особенной жадностью вглядывался во все, что его окружало. Он так исстрадался в своих ночных скитаниях, что даже ходить приучился, как все слепые — приподняв лицо и очень сторожко.

 Он отвык от ярких красок дня и сейчас вдруг с интересом отметил, что деревья обожжены первым морозом. Одни прощально желтеют, другие оделись в багряную одежду.

 Каждый порыв ветра срывает с кленов пятипалые пестрые листья.

 Листья летят черенками вниз, долго планируют, прежде чем ложатся на землю, незамощенную аллею, покрытую гравием, — аллея тянется до самого моста.

 Невесомые кленовые листья подобны хлопьям желтого снега, и Пестрякову с внезапной и невыразимой силой, овладевшей всем его существом, захотелось дожить до снега, до зимы.

 Тогда он увидит свое Непряхино в белых сугробах, наметенных по самые окна уцелевших изб, а избы эти — в белых шапках, нахлобученных на крыши. Если снегопад был с ветром, шапки надеты набекрень. И странная фантазия пришла вдруг в голову Пестрякову: ветхие соломенные крыши потому так изнемогают зимой под тяжестью снега, потому их заваливает сверх меры, что крыши теперь наперечет.

 Они принимают на себя снег, который в мирные зимы ложился на все крыши еще целехонькой деревни, не знавшей увечий, ран и ожогов войны…

 Ну а если победа замешкается, припоздает в дороге и не успеет прийти по снежному следу?

 Тогда он хочет увидеть свое Непряхино в зеленом вешнем наряде.

 Сойдет снег, который так умело и прилежно маскирует землю своим необъятным белым маскхалатом, и проступят черные приметы войны — обугленные насмерть деревья, которые зимой были незаметны в ряду всех других, а сейчас зловеще чернеют рядом с зазеленевшими; остовы печей, стоящих под открытым небом; черные квадраты золы на месте пожарищ; куры, у которых от вечной возни в пепле и золе перья на груди и на ногах черные; плетни, огораживающие пустыри и калитки, уже никуда не ведущие. Зимой эти плетни, пережившие свои дома и своих хозяев, тоже заносило снегом…

 И привиделось ему, как он идет-направляется в свое Непряхино. Он бы охотно прибавил шагу, чтобы скорее дойти до соседей, расспросить про Настеньку, да вот ведь дело-то какое: ему нельзя шибче идти, поскольку шагает не один, а ведет за руку махонькую немецкую девочку, или, если по-ихнему выразиться, медхен.

 Может, сиротка — дочка того самого часового, который гулко шагал по улочке и стучал о плиты сапогами на подковках? Несчастливая у него была линия жизни, тоже ведь в самом конце войны заземлился.

 Война ту немецкую девочку осиротила, а он, Пестряков Петр Аполлинариевич, ее удочерил. Русские дети в плену к немецкому разговору приспособились. Значит, и немецкие киндеры быстро по-русски научатся. Чужому языку ребенок быстрее взрослого научается. А вот научится ли та медхен заново смеяться, в куклы играть? Это потруднее…

 Он поднимает приемыша на руки, бегом бежит по околице в гору, бежит и одышки своей совсем не слышит. Земля податливо пружинит под ногами. Сейчас, в полдень, от земли и от уцелевших крыш подымается легкий парок…

 Весна, весна во всей форме!..

 В его воображении представилась самая ранняя весна — та пора, когда на огородных грядках только проклюнулись первые ростки и побеги, когда деревья только одеваются во все зеленое, так что черный цвет сучьев и веток еще спорит с нежно-зеленой листвой, а черные гнезда грачей отлично видны в просветах — голые деревья стоят за тонкой-тонкой зеленой кисеей…

 А весной попозже, будто вовсе не было войны, в Непряхино снова прилетят соловьи. «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…» Бывало, он вдвоем с Настенькой заслушивался их пением в Заречной роще.