Онемевшие антенны торчали на крышах — одни во весь рост, другие покосились, пригнулись, переломились.

 За тот день, который разведчики продежурили на чердаке, разрушений прибавилось. Наша тяжелая батарея часто устраивала артналеты. Осыпалась, крошилась черепица, и черепки летели заодно с осколками, вслед за ними.

 Зрелище полуразрушенного города ничуть не огорчило Пестрякова. Этот город жил в глубоком и безопасном тылу, когда горело Непряхино. Этот город развлекался, когда истекал кровью Смоленск, он торжествовал, когда бомбили Москву. Этот город веселился, когда рушились дома Сталинграда, и злорадствовал, когда голодал Ленинград. В этом городе тоже, наверно, был устроен невольничий рынок. Да это и не город вовсе, а одна большая казарма! И памятники здесь поставлены одним только генералам. Во-о-он она виднеется вдали, вывеска мужского портного, и на портновской вывеске тоже не пиджак, а гитлеровский мундир красуется. А сегодня представление о городе как о казарме еще больше укрепилось, потому что за весь день Пестряков не увидел на улицах ни одного штатского.

 С каким прилежанием и упорством вел Пестряков после ночной слепоты наблюдение! Жаль только, что день выдался пасмурный и видимость скверная.

 Он смотрел и вновь всматривался, пока дальнозоркие глаза его не затуманила усталость. Поглазеет на серое, низкое небо, чтобы рассеяться, дать отдых глазам, а затем снова продолжает наблюдение, накапливает догадки, сопоставляет приметы, делает предположения.

 У перекрестка, в конце Церковной улицы, на темном заборе белел лозунг, намалеванный метровыми буквами. Тимоша сообщил Пестрякову, что там написано: «Сибирь или победа!» Этот самый лозунг лейтенант видел сквозь ставни их дома. Не обошлось в ту минуту без смачной ругани в адрес Гитлера, который сперва соблазнял своих головорезов Украиной да Кавказом, а сейчас — язва его возьми! — пугает Сибирью…

 Пестряков все вглядывался в задние борта проходивших машин, на них виднелись красные перекрещенные топоры. За последнее время он видел машины с трафаретом, изображающим виноградную кисть, желтого слона или бегущую собаку, а красные топоры — клеймо новой дивизии, видимо, только что переброшенной на этот участок фронта.

 Хорошо бы и эту примету, в придачу ко всем другим, собранным ночью, сообщить своим.

 Необходимо сегодня весь день вести наблюдение, с тем чтобы вечером вернуться в подвал и той же ночью отправиться через линию фронта.

 Ну а если бы эти артиллеристы-ночлежники утром не убрались? Пришлось бы сегодня вечером податься на восток, не заходя в подвал. Оставить Черемных и лейтенанта при одних пистолетах? И это солдатская совесть позволяет, если разведка требует.

 Пестряков отдавал себе отчет в том, как быстро в нынешних условиях стареют данные разведки.

 Нет, Петр Аполлинариевич, это — не окопная война сорок второго года где-нибудь под Зайцевой горой, когда каждая кочка, каждый кустик, лоскуток пожухлого дерна состояли у снайперов на учете. Помнится, мужички из шестой роты не растерялись и возле своих окопов высадили огурцы. Они цвели, вызревали на самом что ни на есть переднем крае, чуть ли не на ничейной земле…

 Разведданные стареют быстро, подчас быстрее, чем сводка погоды. Но в то же время все сведения нуждаются в проверке. Одной прогулкой ночыо по городу ограничиться нельзя.

 А разве можно было рассчитывать на столь быстрое возвращение в подвал из разведки? Не учел ты, Петр Аполлинариевич, что после вылазки Тимоши и лейтенанта, после того как они истратили четыре гранаты, обстановка в городе усложнилась. Даже если бы Пестрякова с Тимошей не задержали штабные провода, афишная тумба, овчарка, мост и эти проклятые артиллеристы-ночлежники, все равно до рассвета было рукой подать и не успели бы за минувшую ночь снарядиться через линию фронта. И кто знает, сколько интересного удастся еще подглядеть, высмотреть за сегодняшний день!

 Впервые за все последнее время Пестряков не радовался тому, что осенний день так короток.

 Смутный гул переднего края доносился до Пестрякова; многие звуки от него ускользали, их слышал один Тимоша.

 Мимо провезли раненых, ими были битком набиты кузова нескольких открытых грузовых машин, и Пестряков охотно отметил: санитарных автомобилей уже не хватает.

 До Тимоши донеслись чьи-то стоны, и, провожая взглядом вереницу машин с ранеными, он подумал: «Вот ведь как получается: и мы и фрицы подаем военные команды каждый на своем языке. Один другого не понимаем. А вот кричат люди от боли, стонут и плачут одинаково…»

 Вдруг небо заполнилось оглушительным ревом моторов.

 — Слышишь? Ты слышишь? — закричал Тимоша в левое ухо Пестрякову, будто тот мог не услышать такого рева. — Наши!

 Низкая облачность вынудила штурмовиков прижаться к земле. Очевидно, они рассчитывали на то, что немецкие зенитчики не ждут их сейчас.

 Пестряков и Тимоша долго смотрели вслед дерзкой четверке «илов», хотя те исчезли за крышами мгновенно.

 — Рисковые эти ребята, штурмовики! Наподобие небесных десантников, — сказал Тимоша почтительно, желая польстить товарищу.

 Тимоша сообщил, что самая большая опасность на «иле» угрожает стрелку. У стрелка и стенки и пол небронированные, его посадили в хвост штурмовика лишь в прошлом году. Фрицы не сразу об этом прознали, так что от иных асов, которые примеривались напасть сзади на «илы», осталась одна милостыня. Каждый вылет на «иле» в должности стрелка снимает с штрафника- летчика год наказания. Культурно. Десять вылетов вытерпеть — все равно что ему, Тимоше, получить ранение в штрафном батальоне…

  18 В течение дня Тимоша успел облазить весь дом, на чердаке которого они нашли пристанище, и поиски не были бесплодными: в кладовке при кухне Тимоша обнаружил полку, уставленную стеклянными банками со всевозможными соленьями, маринадами и вареньем.

 Драгоценный клад — четырнадцать банок!

 Маринованные грибки — по-видимому, опята. Луковички в маринаде. Какой-то овощ, похожий на капусту, которому и Пестряков не знал названия. Ревень, нарезанный мелкими кусочками. Половина всего клада — ревень, это ли не удача? Пестряков уже в нескольких домах находил компот из ревеня. Ему очень нравились кисло-сладкие волокнистые ломтики, плавающие в мутно-зеленоватом соку. И почему не растят ревень на Смоленщине? Такое неприхотливое растение, наподобие лопуха. Большие листья обрывают, а их мясистые, сочные черенки варят.

 Начали трапезу с того, что съели банку маринованных луковичек.

 — Эх, закуска пропадает! — Тимоша жадно разгрыз луковичку и принялся ее жевать. — Не везет! То мак без теста. То маринад без выпивки. Воевать дальше на голодный желудок я отказываюсь! Самое обидное — командироваться на тот свет натощак…

 Овощ, похожий на капусту, составил второе блюдо. Пиршество было такое, о каком только можно мечтать.

 Но у Пестрякова кусок застревал в горле, как только он вспоминал, что в подвале — если там живы — великий пост еще продолжается.

 Пять банок ревеня, в том числе одну банку двойного веса, Пестряков предназначил раненому. Да, для Черемных этот ревень был бы настоящим лекарством. Жажду как рукой снимает!

 Шестую банку ревеня Пестряков разрешил себе и Тимоше взять на третье блюдо. Седьмая банка — порция лейтенанта.

 Пестряков достал пустую банку и с аптекарской точностью разделил компот. Он отхлебывал из своей банки понемногу, не жадничая, то и дело вытирая усы, с какой-то мужицкой обстоятельностью в еде. А Тимоша ел свою долю, шумно смакуя, и дно его банки показалось быстро.

 — У меня рот проворный! Тем более с голодухи. Бак давно пустой…

 После трапезы Тимоша сразу повеселел. На чердак он не торопился, и не потому, что грохотал новый артналет, но прежде всего потому, что изнемог от долгого молчания. А здесь, в полутемной кладовой, можно было вволю поточить лясы и даже спеть. Тимоша уселся на каком-то деревянном ларе, стоявшем в кладовой, и запел хриплым полушепотом свой любимый «Белый халатик»: