Наверху снова затопали, затем шаги стихли, кто-то запел столь хорошо знакомую лейтенанту песенку «Лили Марлен», опять донеслись отзвуки короткого, но резкого спора.

 Наконец все смолкло.

 Тишина, гнетущая тишина повисла над подвалом. Стало слышно, как Черемных проглатывал скопившуюся слюну.

 Лейтенант уже оправился от страха. Как в спорте существует второе дыхание, так к лейтенанту в минуты самой большой опасности, после того как ему удавалось перебороть страх, являлось второе самообладание.

 Хорошо, что Пестрякова и Тимоши нет на месте. Есть даже что-то справедливое в том, что у знамени танкистов, рядом с Черемных, остался именно он, Олег Голованов, товарищ по экипажу.

 Ну что же, значит, судьба.

 Он вспомнил вдруг слова, которые как- то написал Ларисе. В письме он рассуждал о закалке характера: трус не любит жизни, он только боится ее потерять; трус не борется за жизнь, он только охраняет ее.

 Ну а он, Олег Голованов, до конца постоит за Черемных и за себя. Пистолет заряжен, есть запасная обойма. Буду биться до последней капли крови!

 Он прекрасно знает, что выражение «до последней капли крови» нельзя понимать в буквальном смысле слова. Человек, который лишился одной трети крови, уже находится между жизнью и смертью, а человек, потерявший половину крови, умирает.

 Нет, не надежда вдохновляла его сейчас, скорее, он почерпнул силы в отчаянии. Но он был счастлив тем, что переборол всякий страх, что к нему пришло отчаяние, хладнокровное и воинственное.

 Снова шаги над потолком, и возня, будто кто-то вздумал там бороться или драться, и визгливый смех, и сердитый голос, зовущий кого-то, и окрик «шнель!».

 Черемных лежал недвижимо, не смея застонать. И сейчас ему казалось: это вот безмолвное лежание — самое мучительное из всего, что ему пришлось пережить; если бы разрешено было сейчас издать хоть один стон — сразу прекратились бы или, во всяком случае, утихли его страдания.

 Какой, оказывается, мучительной может быть необходимость соблюдать тишину, когда гибельным может оказаться даже шумное дыхание, покашливание, легкий стон, который не удалось унять, слово, неосторожно произнесенное, шорох, стук.

 Черемных с удивительной отчетливостью вспомнил задымленный и окровавленный день 13 июля, когда они освободили город Вильнюс и их танк оказался под конец боя на узкой, кривой старинной улочке, такой узкой, что ему, механику-водителю, не хватало мостовой и одной гусеницей он корежил край тротуара.

 Фашисты устроили в том районе гетто. Лишь несколько евреев выжило на улочке, превращенной в кладбище.

 Ему показали людей, которые уцелели благодаря тому, что сами замуровали себя; они выбирались из своего убежища, чтобы подышать воздухом, только по ночам, через печную трубу. В семье часовщика, где, впрочем, все больше походили тогда на трубочистов, была двухлетняя кучерявенькая и глазастая девочка; на несчастье, она простудилась и сильно кашляла. А улочку все время мерили немецкие патрули. Самая большая опасность надвигалась, когда патруль шагал по тротуару мимо замурованной стены: он мог услышать кашель. И вот каждый раз, когда шаги часового приближались, дедушка зажимал рот внучке своим ртом, и та дышала вместе с дедушкой через нос. И лишь благодаря этим мучительным поцелуям дедушки выжила девочка, а вместе с нею и вся семья.

 Черемных с волнением выслушал тогда сбивчивый рассказ из смеси польских, русских и еврейских слов, перемежаемых причитаниями и всхлипываниями. Этот рассказ записал в свой блокнот корреспондент из фронтовой газеты, в очках и в кожаном пальто, который катался в тот день с десантом на броне. Он напечатал потом в «Красноармейской правде» очерк под названием «Геттэла» — так прозвали девочку, поскольку она выросла в гетто. Черемных послал газету домой Стеше и с тех пор о той еврейской девочке не вспоминал, а тут вдруг она как живая встала перед его глазами. Не потому ли, что Черемных, лишенный возможности не только кашлянуть, но даже застонать, оказался сейчас в таком же положении? Только в том и разница, что семья часовщика проникала в свое убежище через печную трубу, а товарищи — через оконце, заставленное ящиком и заткнутое подушкой…

 Теперь их судьба зависит от того, как долго солдаты будут занимать дом и вообще как долго противник удержится в городке.

 «А как же наша разведка? — Черемных похолодел от внезапной догадки. — Ведь Пестряков и Тимоша ни о чем не подозревают! Подойдут к дому и нарвутся на новых жильцов».

 Только сейчас он понял: товарищи, которым еще предстоит вернуться в подвал, находятся в значительно большей опасности.

 Лейтенанту и Черемных нужно лишь быть, что называется, тише воды, ниже травы. А товарищам еще нужно проникнуть в подвал дома, занятого противником!

 Хорошо, если новые квартиранты засветили какой-нибудь огонек. Хуже, если в доме темно.

 Все сильнее и лейтенант тревожился о тех, кто ушел. Как им дать знать?

 Он осторожно вытащил подушку из оконца, прислушался, беззвучно переставил ящик, установил его стоймя.

 Пусть хоть это насторожит товарищей.

  17 Однако еще до того как Пестряков и Тимоша прокрались во двор и могли заметить поставленный стоймя ящик, они увидели отсветы огня в доме. А ставни со смотровыми щелями раскрыты. В доме — немцы! По-видимому, им тесно в угловом доме, и кто-то из орудийного расчета подался под соседнюю крышу.

 «Калибр орудия сто пять, — отметил про себя Тимоша с привычной деловитостью, вглядевшись при отсветах зарева в пушку. — Везут к передовой».

 Ему удалось разглядеть на заднем борту машины условный знак дивизии — скрещенные рукоятями топоры, не то черные, не то красные; зарево смешивало все краски.

 Сколько же артиллеристы могут проторчать в доме?

 Судя по тому, что машина стоит на улице без маскировки, орудие на прицепе, а чехол с дульного тормоза не снят, расчет не занял здесь огневой позиции.

 Ну что же, значит, нужно набраться терпения, залезть, пока совсем не рассвело, в какой-нибудь укромный куток по соседству, выждать, когда уберутся постояльцы, а затем проникнуть во двор, узнать, что с товарищами.

 Живы ли они? Не вломились ли фашисты в подвал?

 Пестряков и Тимоша без особых происшествий забрались на чердак дома напротив, того самого дома с решетками на окнах и с фонарем у парадного. Слуховое окно выходило на Церковную улицу, и оттуда удобно было вести наблюдение.

 Как Пестряков и предполагал, артиллеристы остановились только на ночлег. Утром они собрались в дорогу, но собирались непереносимо долго.

 Тимоша провожал их проклятиями, длинно и затейливо материл водителя, который напоследок, когда уже вся прислуга орудия расселась в цуг-машине, стал возиться с мотором, потом доливал горючее.

Тимоша таким тоном ругал водителя, словно работал с ним в одном гараже, где тот слыл первым лентяем и недотепой. Будто этот водитель обещал Тимоше давно убраться, а теперь бессовестно подвел.

 Цуг-машина скрылась из глаз, когда стало совсем светло: как говорится — рассвет уже успел оглядеться.

 Перейти через улицу невозможно, и дорога в подвал отрезана. Следовало набраться терпения и ждать темного вечера.

 Впервые за долгое время Пестрякову пришлось забраться днем на высоту третьего этажа: пехотинец чаще прячется в погребе, нежели на чердаке.

 Отличный обзор открывался из слухового окна.

 Сверху было явственно видно, что город основательно пострадал от бомбардировки и обстрела. Тут и там виднелись свежие развалины.

 Кое-где над городом подымались дымы. Но при этом все трубы, из которых надлежит идти дыму, оставались холодными; виднелись только дымы пожаров.

 Особенно сильно пострадала кровля городка, морковно-бурачная пестрядь островерхих черепичных крыш. У одних домов торчали голые стропила, а все черепки, стронутые взрывной волной со своих мест, беспорядочно ссыпались к карнизам. У других домов оголился лишь конек крыши, а черепица кое-как удержалась на крутых скатах.