— И вот еще, — кидает Балерунья на стол передо мной новую фотографию.
Я беру ее, по-прежнему не выпуская языка из-за зубов. Здесь тоже мы с Евдокией. И здесь наши отношения уже откровенней: она сидит у меня на коленях. Не помню, как это было, когда, в какой ситуации, но раз запечатлены так — не отопрешься: было.
На третьей, последней фотографии, которую Балерунья приберегла под занавес, мы с Евдокией целуемся. Наверное, и длился-то этот наш поцелуй секунду-две, а вот запечатлено — и обличительный документ, от которого не откреститься. Может быть, я и в самом деле встречал у Райского Новый год с дочкой Кости Пенязя, но отношения с этой «дочкой», бесстрастно свидетельствует снимок, — никак не отношения опекуна и его подопечной.
Молчать, однако, дальше невозможно. Я кидаю фотографии обратно на стол, надеваю очки и, откинувшись на спинку стула, стараюсь изобразить смех:
— Лиз! Кто тебе это притащил?
Она не обращает на мой вопрос внимания.
— Ты мне изменял, негодяй! Я для тебя — чего ни для кого, а ты в это время!.. Открыто, у всех на глазах, при свидетелях!
Вот, это главное: шило вылезло из мешка и торчит наружу, являя всему миру ее позор. Шило не должно было вылезать наружу, не имело на это права. Вылезшее наружу шило — преступление, криминал, злодеяние.
— Лиз, Лиз, Лиз! — говорю я, поднимаясь и ступая к ней. — Это все не имеет значения, ты же понимаешь. Наши отношения с тобой…
— Не смей приближаться ко мне! — вскакивает Балерунья со своего стула. Нога ее неловко цепляется за его ножку, и стул, подпрыгнув, с грохотом опрокидывается. — Не смей! Не смей! — кричит она, топая ногой.
Я замираю на месте. С Балеруньей следует быть осторожным, она только с виду кошка, на самом деле она рысь, если она вышла на охоту — берегись. Я нагибаюсь, поднимаю упавший стул, разворачиваю спинкой к себе и берусь за спинку обеими руками.
— Милая моя Лиз, — говорю я, ощущая стул у себя в руках чем-то вроде костылей. — Мы с тобой уже столько лет… Из-за чего мы будем сейчас разрушать наши отношения? Мы с тобой едем в Бразилию. Через три недели нам с тобой в Бразилию — давай думать об этом!
— Заткнись со своей Бразилией! Лети в нее, с кем хочешь. — В ярости, что звучит в голосе Балеруньи, такая непреклонность, что я понимаю: Бразилия стерта с карты земного шара, Бразилии больше нет, белое пятно вместо нее. — Хотела доставить тебе удовольствие — побаловать путешествием в своем обществе. Теперь все. А ведь я с тобой, знаешь, еще что?
— Что? — пойманный на крючок подобно глупой рыбешке, вопрошаю я.
— Я думала встретить с тобой закат жизни! С тобой, негодяй, ни с кем другим!
— Мы и встретим, — заглатываю я крючок еще глубже.
— Что ты говоришь? Встретим? Нет, Лёнечка! Я тебе не прощу. Я тебе устрою веселую жизнь, Лёнечка. Ты очень повеселишься, я тебе обещаю. Я тебя урою, Лёнечка!
Лагерное «урою» из ее уст — знак такого сильного чувства, что меня всего как встряхивает. Нашим отношениям конец, и думать иначе — понапрасну обольщаться.
Но все же я предпринимаю отчаянную попытку отстоять крепость. Настолько же отчаянную, насколько и дурацкую.
— Тебе не приходит в голову, моя милая, — говорю я, — что это монтаж? Монтаж-коллаж-шантаж, и ничего другого?
— О, несомненно, монтаж-коллаж-шантаж! — восклицает Балерунья. — Хочешь, скажу, где и когда монтаж-коллаж изготовлен? На встрече Нового года у Райского. Это та самая шлюшка, о которой у нас уже был разговор. И к Косте твоему она не имеет никакого отношения. Косте можешь передать — чтобы мне на глаза не попадался. Облил кофеем порядочного человека. Я этому человеку полностью доверяю. Полностью! Могу только пожалеть, что дала тогда слабину — поверила тебе. Очень жалею, что поверила. Очень!
Порядочный человек, облитый кофеем, — несомненно, не кто другой, как Берминов. Полный, как выяснилось на той встрече, мой тезка. Только откуда у этого другого Леонида Михайловича фотографии с новогодней вечеринки у Райского?
— Милая Лиз, — не решаясь выпустить из рук костыли стула, говорю я, — давай не будем горячиться. Давай остынем. На самом деле там ничего такого, из-за чего стоит жертвовать годами нашей с тобой дружбы.
— Ты с нею шляешься и по кабакам, — отчеканивает мне в ответ Балерунья. — Тратишь на нее деньги, которые получил благодаря мне. Светишься с нею, где только можно! С этим куском молодого мяса!
Гремучина! — осеняет меня. Всему начало — эта активная труженица феминистического фронта. Там, в ресторане ЦДЛ, она была в компании с Берминовым. И я взял с нее слово не говорить ему ничего о Евдокии…
— Лиз! — Я отпускаю костыли стула и вновь пытаюсь ступить к Балерунье. Но я не успеваю сделать и шага, — ступает навстречу она и награждает меня увесистой (откуда у нее такая сила в руке?) оглушительной оплеухой.
— Не приближайся ко мне! — слышу я сквозь звон, что стоит в голове. — Все! Выметайся. Как ты ко мне, так и я к тебе. Все! Я тебя предупредила!
Звонок от Евдокии раздается, когда я качу от Балеруньи домой.
— Да, моя радость, — говорю я, прикладывая трубку к уху.
— Что ты такое устроил с папой? — без разгона, гневливо вопрошает меня Евдокия. — Ты сбрендил? Как ты мог! Ведь я же тебя просила!
Удивительное дело: я не чувствую перед ней вины. Она просила — я согласился, но о том, чтобы устраивать ее папаше девочек, об этом речи не шло. И вообще, оказывается, несмотря на то, что мой конфликт с отцом Евдокии, скажется, конечно, на наших с ней отношениях, я ощущаю его как царапину, в то время, как разрыв с Балеруньей — это все равно что ножом под лопатку. У меня даже физическое ощущение боли в груди, и я еду по крайней правой полосе, прижимаясь к тротуару, чтобы, если вдруг что, свернуть к бордюру и затормозить.
— У нас несовместимость с твоим отцом, — говорю я. — Критическая масса, есть такое понятие, знаешь? Вот, набралась критическая масса. Когда она набирается, происходит атомный взрыв, помнишь еще из физики?
— Но я, откровенно говоря, — сбавляет силу своего гнева Евдокия, — ждала, что ты мне позвонишь, объяснишься… Почему я должна была все узнавать от него? Почему ты не позвонил мне?
Она права. Почему я не позвонил? Я только сейчас, вслед ее вопросу, спрашиваю себя об этом. И делаю открытие: я не хотел слышать ее! Мне было все равно, что там ей нарассказывает обо мне ее отец!
— Ты бы хотела услышать, как я ругаюсь матом? — отвечаю я Евдокии. — Твой покорный слуга рос в заводском поселке и при нужде может быть виртуозом.
Евдокия в трубке молчит. Она не ожидала подобной беспощадности с моей стороны. А у меня между тем боль в груди словно расцветает — такая жаркая алая роза, усеянная колючками прямо по лепесткам. Я торопливо подруливаю к тротуару, торможу и выключаю мотор. Евдокия молчит, и мне тоже нечего сказать ей — молчу и я.
— Чтоб ты знал, это мой отец, — оживает наконец трубка. — И для меня он отец в любых обстоятельствах.
— Разве я тебя призываю от него отказываться, — отзываюсь я.
— Я бы просто хотела, чтобы ты это понимал, — гнева в ее голосе больше не звучит. Скорее растерянность. Никогда прежде я не был с ней так холоден.
— Я понимаю, — коротко отзываюсь я.
— Что-то ты слишком немногословен, — слышу я затем. — Если у вас случился конфликт с папой, это не значит, что он должен затронуть и нас. — Мы с тобой давно не виделись, ты не находишь?
По тону ее легко догадаться, что она имеет в виду отнюдь не встречу того типа, что при покупке машины.
— У тебя живет отец, — отвечаю я. — У меня живет Костя.
— Отец завтра уезжает за город к кому-то на дачу.
Ага, к «кому-то», звучит во мне. С «кем-то», так будет вернее. Ключик у него есть, ключик! Пришлось бедняге все устраивать самому.
— Нет, давай дождемся, когда он уедет совсем. — Впервые за все время я отказываюсь от свидания с ней. Она было отказывалась, я никогда.
— Ты не хочешь со мной встречаться? — Я слышу по ее голосу, что Евдокия потрясена. — Завтра Первое мая, праздник, я должна буду встречать его одна?