Изменить стиль страницы

Знакомству с Тараскиным был уже изрядный срок, прежде Тараскин держался просто, несмотря на то, что был старше на добрый десяток лет, но два года назад он опубликовал повесть, которая прозвучала, получил за нее Государственную премию, заденежнел, в нем появилась некая важность, он как бы потяжелел, и теперь в его поведении то и дело проскакивало высокомерие.

— Ну ты что, не мог хотя бы один гейм отдать мне? — раздосадованно спросил Лёнчик, когда покидали корт. Дочь, взяв за руку, вел сзади Костя. — Трудно было?

Тараскин фыркнул. Была у него такая привычка — предварять свои слова фырканьем.

— Отдашь один раз, потом отдавать всю жизнь. Как в игре, так и в остальном.

— Па-ап, — позвала дочь сзади. Лёнчик остановился, дочь с Костей поравнялись с ним, она высвободила свою руку из Костиной руки и подала ее Лёнчику. — Так ты победил? — шепотом спросила она, потянув Лёнчика к себе вниз.

— Просто разгромил, — наклоняясь к ней, тоже шепотом ответил он.

— Здорово! — не удержалась, привзвизгнула дочь. Ей хотелось видеть его героем.

Они с дочерью жили здесь, на Рижском взморье, в знаменитой Юрмале уже третью неделю. Жена три месяца назад родила сына, нянчиться с новорожденным ей помогала мать, а вся забота о дочери, которая мгновенно отвечала на детский сад аллергией, легла на Лёнчика. Роль круглосуточной няньки оказалась чрезмерной, и вот придумалось: в компании с Костей — в Дом творчества, жить на всем готовом, никаких забот о быте, только следи, чтобы дочь вовремя ложилась спать и ходила в чистом. Жена, узнав о его решении, не воспротестовала. Лёнчик вообще довольно часто уезжал из дома. Поездки давали возможность заработать. Случалось, он болтался по каким-нибудь нефтяным промыслам Башкирии, кочуя с одного на другой, неделями. Отношения с женой заскрипели и завизжали несмазанным тележным колесом в первый же год. Она ожидала, раз член Союза писателей — то деньги фонтаном, роскошная жизнь (Лёнчик, правда, пускал пыль в глаза, не без того), а оказалось — ни фонтана, ни роскоши.

После обеда, уложив дочь в номере спать и дождавшись, когда уснет, Лёнчик снова спустился вниз на первый этаж — в бар около столовой. Тараскин с Костей уже были там. Пятьдесят граммов коньяка ждали его на столе, а кофе стоял только перед ними — на него не взяли, чтобы не остыл.

Лёнчик сходил к стойке, занял очередь заказать кофе и вернулся к их столу. Тараскин с Костей обсуждали сегодняшнее выступление академика Сахарова на съезде народных депутатов СССР. Съезд — что-то вроде Генеральных штатов во Франции восемнадцатого века, тех, с которых началась Великая французская революция, — шел уже второй месяц. Всю зиму и весну только и было разговоров о предстоящих выборах, повсюду выдвигали кандидатов, везде, где только можно, на стенах, на заборах, висели их портреты с предвыборной программой. От необычности происходящего кружилась голова. Было ощущение настающей на глазах новой жизни, и хотелось внести свою лепту, сделать что-то посильное.

— Сахаров — рупор интеллигенции, не народа, он выступает так, что народу не понятно, — говорил Костя.

— А интеллигенция что, не народ? — вопрошал Тараскин.

— Интеллигенция — не народ, — отвечал Костя. — Интеллигенция — прослойка, забыл, чему марксизм-ленинизм учит?

— О да, марксизм-ленинизм — великое учение, — восклицал Тараскин. — Истинное, потому что правильное! Надо же придумать! Сахаров, — продолжал он, — глас народа, его желания и мысли, которые народ сам не в состоянии выразить.

— Сахаров — это мы, — вступил в их разговор Лёнчик. — А мы — народ? Народ — это толща, а мы — пленочка на толще.

Тараскин всфыркнул.

— Я не пленочка, — проговорил он затем. — Я народ!

Лёнчик глянул в сторону стойки — его очередь была уже следующей. Он вскочил, ввинтился на свое место, получил дымящуюся легким парком ароматную чашечку и двинулся обратно. Разговор у Тараскина с Костей, когда снова сел к ним, шел уже о другом.

— Надо освежать жизнь союза, — с жаром говорил Тараскин. — Во всем обществе такое обновление, а у нас в Союзе писателей — ничего.

— Да уж, сидят в начальстве по сто лет, только и делают, что заграничные поездки и дачи делят, — отзывался Костя.

— Главное, в Союз писателей чтобы вступить, — снова подключился к их разговору Лёнчик, — годы нужно потратить. В Союз без книги не вступишь, книгу без членства в Союзе не выпустишь.

— Точно, со вступлением молодых в Союз — безобразие, — с прежним жаром поддержал Лёнчика Тараскин. — Твои девять лет — тому подтверждение. А мне Окуджава, помню, твое имя еще когда называл.

— Да, мы с Булатом познакомились, я еще совсем юным был, — подтвердил Лёнчик, с неизбежностью вспоминая тот вечер в общежитии Литинститута, когда Юлик Файбышенко привел его в комнату, где Окуджава пел свои песни, а потом еще, уже на другом этаже, в другой комнате пытался петь песни Рубцов. Юлика, как и Рубцова, давно не было в живых. Он так ничего и не смог опубликовать из своей прозы, поехал от какого-то журнала с командировочным удостоверением в кармане на Украину выяснять подробности биографии некоего секретаря райкома, будто бы служившего во время войны полицаем у немцев, и на третий день командировки на рассвете его обнаружили повешенным на опоре виадука за городом. На запястьях у Юлика были кровавые следы от веревок, и отправиться вешаться среди ночи за несколько километров от города — тоже выглядело подозрительным, но следствие не приняло все это во внимание, и смерть приезжего журналиста была признана самоубийством. — И что ты предлагаешь делать с нашим союзом? — запивая воспоминание глотком коньяка, спросил Лёнчик Тараскина.

Тараскин всфыркнул.

— Прежде всего начинать издание независимых журналов. Пока хотя бы одного. На первый номер деньги, кстати, уже есть.

— Журнал — это замечательно, — сказал Лёнчик. — Поддерживаю обеими руками.

— И я, — поводил перед собою крест-накрест руками Костя. Хотя по смыслу этот жест походил сейчас скорее на отрицание.

Тараскин возбудился. Он уже почти выпил свой коньяк, и, видимо, у него было не пятьдесят граммов, а больше, лицо его запылало, пепельные завитки волос упали на лоб.

— Давайте присоединяйтесь, входите в инициативную группу. Осенью все съедутся — будем свое движение внутри союза учреждать. Готовьте, кстати, — вскинулся он, — для журнала подборки. Без всяких цензурных оглядок. И не по три-четыре стихотворения, а по десять-пятнадцать. Чтобы выступить так выступить.

Предложение было замечательное, странно отказываться.

— Никаких возражений, — отозвался Лёнчик.

— Естественно, никаких возражений, — подтвердил Костя. — Прости, Боря, — проговорил он затем, — но мне хочется сделать одно замечание. По поводу инициативной группы, о которой ты говорил. Ты знаешь, я наполовину еврей. Причем по матери.

— И что? — Тараскин всфыркнул. — При чем тут, что наполовину еврей?

— При том, что у вас слишком много евреев. Так нельзя. Получается какой-то еврейский заговор.

И без того раскрасневшееся от коньяка лицо Тараскина сделалось пунцовым.

— Что ж тут можно поделать. Еврейская активность. Еврей и один — все равно заметишь. А два еврея — считай, партия.

— Вот! — воскликнул Костя. — А я тебе о чем? Так это воспринимается. Мы все-таки не в Израиле живем. Хочешь какое дело дискредитировать — объяви его еврейским делом. Ты не понимаешь?

— Так ты что же, против обновления союза? — спросил Тараскин.

— С чего ты сделал такой вывод? — ответил Костя. — Я просто хотел предупредить. Здесь мина. Здесь может рвануть!

Тараскин гребанул пальцами волосы, убирая со лба упавшие кудрявые пряди.

— Костя, ты антисемит, ей-богу. — Он перевел взгляд на Лёнчика. — А ты что? За обновление союза? Против? В какую тебя графу?

— В графу «за светлое будущее», — съехидничал Лёнчик. Он-то был привычен к Костиному пунктику, это для Тараскина было все неожиданно.

— Значит, за обновление, — сказал Тараскин. — И нечего язвить. Сделаем новый союз. Без бонз, без партийного лицемерия. Журнал на ноги встанет — возьмемся за издательство.