— Вот это. — Ноготь Марка отчертил двустишие. — "Целуя шальные капли дождя, как пальцы чужой жены"…

— И что тебе тут не нравится? — поразилась молодая женщина. Он мрачно посмотрел на нее и произнес с ревнивым вызовом: — А вот нечего на чужих жен покушаться! Пусть лучше свою заведет и тогда целует ей что хочет — хоть пальцы, хоть ноги!

Эрле прыснула, представив себе лицо поэта, который услышал такой отзыв на свои стихи. Попыталась сдержаться — ничего не получилось; зажала рот рукой и согнулась пополам в пароксизме беззвучного хохота.

— Что тут смешного? — обиженно переспросил Марк. Она утерла слезы, махнула рукой:

— Ничего… Ты прелесть… Продолжай…

— И еще вот это! — он обвиняюще ткнул пальцем в лист, зачитал вслух: — "И я, не колеблясь, отдам любую из двух половинок граната-мира за право другую к твоим положить ногам"…

— А тут-то что не так? — в священном ужасе поинтересовалась она, заранее уже готовая хвататься от ответа за голову.

— Неправильно это, — вздохнул Марк, окончательно откладывая лист в сторону. — Какой гранат, какой мир, какие половинки? Ты — вот мой мир… Весь, целиком.

Эрле застыла. Долго молчала. Потом произнесла изменившимся голосом:

— Ну вот… А говоришь — поэзию не понимаешь…

— Ты читай, читай, — откликнулся он ласково. — И знаешь — не давай мне больше его стихи… Ни к чему это.

Она покачала головой, но спорить не стала и снова взялась за листок.

Судя по всему, сверху в стопке лежали самые старые стихи — те, которые Себастьян написал вскоре после побега из дома. Она невольно улыбнулась, прочитав стихотворение про студента, который лез в окно к даме своего сердца, весь трепеща от страха, что встретит там ее мужа… боялся — и все-таки лез… Эрле живо вспомнилось то представление, на котором они с Марком тогда были — Себастьяна там, кажется, тоже кто-то видел? Стихи же постепенно становились все более и более зрелыми — в них появились море и далекие страны, со страниц запахло пряностями и ароматом странствий — Эрле почти чувствовала зуд под кожей от желания немедленно, вот сейчас же отправиться в дорогу, чтобы вновь почувствовать вольный ветер на лице, чтобы над головой вздымалось звездным куполом небо, а дом был там, где горит костер — и нет другого дома, нет другой жизни — только посох в руке да дорога под ногами… Это были восхитительные стихи, легкие и пьянящие, от них на языке оставался кисловато-солоноватый привкус — а потом Эрле перевернула страницу, и там уже были совершенно другие строки: письма к той, что осталась на родине, письма к любимой — далекой и потерянной… Он ни разу не назвал ее по имени, описание внешности могло подойти кому угодно — в стихах было столько звенящей, пронзительной, чистой осенней грусти, что она с удивлением почувствовала, как на глазах сами собой, почти помимо ее воли, выступили слезы.

— Ты плачешь, — с удивлением сказал Марк. Протянул руку и осторожно, кончиками пальцев, стер влагу с ее щеки. — Нет, ты и в самом деле плачешь. — В его голосе была странная смесь тревоги и любопытства. — Пожалуй, я все-таки перечитаю эти стихи как-нибудь на досуге…

— Хорошо. Читай, — Эрле улыбнулась сквозь слезы. — Жаль только, что их так никто никогда не увидит…

— Ну почему же, — возразил Марк. — Можно напечатать книгу, и тогда их увидят все — по крайней мере, в Раннице.

Эрле поежилась, вспомнив суконную куртку Себастьяна.

— У него вряд ли есть на это деньги, — проговорила она.

— У меня есть, — отрезал Марк. — И я даже дам их, если…

— Если что? — спросила она тихо.

— Если одновременно с этим будет напечатана книга с твоими стихами.

— С моими? — ее голос стал тонким и слабым. — Но… но ведь…

— Что? — переспросил он. Его глаза были такими внимательными и холодными, что ей захотелось как-нибудь увернуться от этого взгляда.

— Нет, ничего, — отказалась она, чувствуя себя последней дурой.

— Тебе не обязательно решать прямо сейчас, — напомнил он. — Если хочешь, можешь подумать. Кстати, Себастьян уже согласен.

— Нет, — молвила она быстро. — Я уже все решила, мне не надо времени. Я тоже согласна.

— Да? — Марк улыбнулся. — В самом деле? Вот и хорошо.

Эрле слабо кивнула, внезапно поежившись, как от порыва северного ветра. Марк ничего не заметил.

…На следующий день за Марком приехал человек, назвавшийся господином Бойме — невысокий, лысоватый, с узким подбородком и кустистыми бровями, облаченный в мышиного цвета сюртук. Марка срочно вызывали в столицу и дали всего один день на сборы. Господин Бойме остался у них обедать, попытался было заговорить о политике, но хозяин решительно оборвал его, сказав, что в его доме о делах говорить не принято. Тогда гость, покривившись, неохотно сменил тему, обратил внимание на Эрле и шутливо спросил, не опасается ли муж оставлять одну столь молодую и красивую жену и не страдает ли она от его ревности. Эрле насмешливо отвечала, что нет, не страдает, а наслаждается, а Марк сообщил гордым назидательным тоном, что он долго думал и решил: ревность — это очень невыгодно и дурно, потому что если жену ревновать, она может на это обидеться, а человек не должен обижать свою жену, он должен о ней заботиться. Ведь если о ней не заботиться — она может заболеть, и это неизбежно скажется на качестве работы их обоих. Что будет ужасно. Эрле фыркнула в салфетку, ошеломленный гость не знал, что и думать, а ничего не подозревающий Марк обвел всех довольным взглядом и еще раз повторил, что ревность — это очень, очень, очень глупо — видимо, для того, чтобы все покрепче усвоили.

Вечером, когда супруги остались одни, Эрле, поколебавшись, предупредила мужа, чтобы тот был поосторожнее с господином Бойме. Марк задумчиво ответил — спасибо, он и раньше уже подозревал, что его пытаются подсидеть… А потом еще добавил, что на месте господина Бойме он, Марк, возможно тоже так поступил бы, но все равно это еще не причина. И взглянул на жену осуждающе.

На следующее утро Марк уехал.

Вот уже второй день Эрле мучилась неразрешимым философским вопросом: может ли почтенная замужняя дама позволить себе развлечься так же беззаботно, как если бы она не была ни почтенной, ни замужней? Наконец, решила, что может — в том случае, если супруг помянутой дамы опять отбыл неизвестно куда неизвестно на сколько — и, переодевшись в вещи, которые носила еще до замужества (льняная рубаха, синяя юбка-"колокол", деревянные башмаки и любимые бусы из каштанов), отправилась бродить по городу, притворившись, что не замечает ошарашенно-понимающих взглядов прислуги.

Она подарила себе праздник, позволила на день отрешиться от всех забот и тяжелых мыслей — Агнесса, и Карл, и Себастьян с его книгой остались где-то там, за спиной, а она снова была Эрле, и вокруг снова было лето, и гостеприимная Ранница снова распахивала ей свои улицы, и она легко шла по мостовой, и земля незаметно уходила из-под ног — а с неба сияло солнце, пахло пылью и солнечными улицами — и словно не было этих двух лет, а Марк появился в ее жизни только вчера.

Улица вывела ее на людную площадь. В жарком тягучем летнем воздухе далеко разносился пронзительный голос: "А вот! А вот! А вот!" Эрле не удивилась — разве в такой день могло быть иначе? — шагнула, мягко вклинилась между двумя бородатыми неуклюжими мужчинами, по виду — братьями… руки у обоих загрубевшие, мускулистые — кузнецы, что ли? — и из деревенских, а не городских: вон как на кукольника таращатся, только что рты не пораскрывали… Ну ничего себе! и кто только додумался кузнечному ремеслу их выучить, ведь один из них — явно плотник, вон какая полоса бордового, а второй — так и вовсе музыкант: в ауре преобладают бледно-голубые оттенки замерзшего зимнего неба. Ничего, распустятся ваши таланты, никуда не денутся — и вырастут, и расцветут, радуя мир невиданными еще переливами красок…

Эрле отступила назад, выбралась из толпы, огляделась по сторонам — вон пирожник, купить, что ли, по старой памяти? — возьму два: с капустой и мясом… Подошла к торговцу — синяя рубаха, лоток на шее — сияя улыбкой такой нежной и волшебной, что если бы она потребовала — наверное, отдал бы весь товар даром. Но не успела она попросить пирожок, как над ухом забубнил охрипший монотонный голос: