— Знаешь, Яшенька, до чего додумался один турок? — бормотал Закурдаев. — Он, получив от нас плату за провоз горцев, отошел подале, дно у барки продырявил и отправил вместе с черкесами в пучину морскую. Так ему прибыльнее показалось, чем кормить и до места везти...

 Не хотелось более слушать его.

 От рождения я знал: умирают от старости, от болезни, от пули или кинжала, от отравы, огня или кораблекрушения. Здесь же умирали от полной безысходности, от крайнего отчаяния, и умирали не одиночки, тихо угасали целые семьи. Необычен был и сам облик смерти, более всяких описаний и рассказов раскрыл он мне глубочайшую веру черкесов в то, что они не исчезнут, а перейдут в другой мир, продолжат в нем свою жизнь «Все, все в раю будут», — шептал мне фельдфебель, по своему, но тем не менее справедливо воспринявший исход из земного бытия чуждого ему народа.

 — Афанасий Игнатьевич, — спросил я, — а куда делся ребенок? По мните, у той молодой черкешенки? Он что, умер раньше матери?

 — Дети раньше матерей не умирают, мать уже похолодеет, а ребенок грудь сосет и сосет. Турки, поди, забрали.

 — А на что им младенец?

 — Продадут бездетным.

 «Людоубийца! — мысленно сказал я себе. — Ты преступник и людоубийца!» Я повторял это себе снова и снова, сидя под кряжистым деревом, рядом с пьяным Закурдаевым, я говорил это себе, ни за кого не прячась, не браня высокопоставленных и ниже рангом стоящих, не прикрываясь щитом служения отечеству, исполнения воинского долга и данной мною присяги, не пытаясь сослаться на неумолимость истории, под колесницу которой попадают то одни народы, то другие.

 Закурдаев пробормотал:

 — Я ведь ее еще живой застал, какая красота, по истине ни в сказке сказать, ни пером описать...

 Пока мы сидели под каштановым деревом, на берегу появилось несколько черкесов, один из них держал под уздцы лошадь. К горцам подошли солдаты, посмотрели на них и ушли. От ближайшей кочермы отвалила шлюпка.

 — Уезжают, — сказал Закурдаев. — Пойдем к ним?

 — Идите, мне не хочется, — с равнодушием сказал я.

 Закурдаев, кряхтя, встал, направился к горцам, что то спросил у них. Шлюпка остановилась у сколоченного из бревен причала. На берег сошел очень толстый турок, в чалме, с серьгой в ухе — она блестела на солнце и была видна издали, — заговорил с черкесами. Они оживленно толковали с тем, кто держал под уздцы коня, насколько я распознал издали, кабардинца, похожего на Джубгу. Горец отрицательно качал головой, с чем то не соглашаясь, Закурдаев тоже обратился к нему, и горец, улыбнувшись, снова замотал головой. Лошадь он отпустил, она стояла позади, положив морду ему на плечо. Черкесы сошли в шлюпку и отплыли. Когда шлюпка подошла к кочерме и люди поднялись на палубу, горец, оставшийся на берегу, снял с плеча винтовку, разрядил ее в воздух, размахнулся и бросил в воду. Потом снял с себя пояс с кинжалом, тоже зашвырнул в море и сбежал по откосу. Послышался свист.

 Лошадь, приподняв передние ноги, спрыгнула к хозяину. Он обхватил ее за шею, направил в волны и поплыл рядом.

 Я ожидал, что они подплывут к кочерме и турки поднимут коня с всадником на борт, но горец, держась за гриву лошади, проплыл мимо судна. Они медленно удалялись, то пропадая, то появляясь за волнами, пока совсем не скрылись из виду.

 После того, что я увидел на поляне, горделивая смерть эта уже не поразила меня, я лишь подумал: «Вот пример тебе. Пора научиться так же просто подводить свои счеты с жизнью. Для чего, уходя, хлопать дверью? Все равно этим ничего не изменишь. Какая разница, что потом скажут о тебе?» Понимая, что у меня не хватит воли утопиться, я надумал пустить пулю в лоб и сделать это не здесь, чтобы не огорчить Закурдаева, а в полку или, если не достанет терпения, в дороге. Странная тварь человек! Решившись, я не только успокоился, но и ощутил некое удовлетворение, даже удовольствие, словно бы задуманное было разумным и полезным.

 Вернулся Закурдаев, постоял молча возле меня, потом вытянулся и, прикидываясь шутом, доложил:

 — Обед готов, господин поручик. Прошу-с.

 Я с безразличием посмотрел на него. Между мной и им уже поднялась стена, решительно разделившая нас. И Закурдаев, и тощий фельдфебель, и денщик, и укрепление, мыс, море, поляна даже находились здесь, на земле, а я одной ногой уже ступил туда. Есть, как я теперь думаю, огромная разница между самоубийством в состоянии аффекта, которое всегда случайно, и самоубийством, являющимся единственно возможным выходом из того тупика, куда тебя против твоих желаний и воли загнали.

 Откуда то появился молодой стройный горец. Он подошел к Закурдаеву. Я приметил, что лицо у старика прояснилось. Они о чем то поговорили по русски, озираясь на поляну, и горец ушел.

 — Знакомец мой, — объяснил капитан, — помнишь, я говорил о певце Озермесе? Пришел к умирающим...

 Разговаривать мне не хотелось.

 После обеда я собрался восвояси, или, как с некоторым самолюбованием подумал, на тот свет, но Закурдаев воспротивился, сказав, что одного он меня не отпустит, а завтра все равно отправлять нарочного в округ. Возражать не было смысла — днем раньше, днем позже... Закурдаев вышел по своим делам, а я повалился на тахту, обнаружил на полке, прибитой к стене, книгу — потрепанную, без начала и без конца, какое-то историческое пособие, то ли для гимназии, то ли для военных училищ. Издавна было замечено, что на больную мозоль наступают все.

 И я действительно тотчас наткнулся на жизнеописание любвеобильного, семидежды женатого Иоанна Грозного. Когда русская женщина государю приелась, ему доставили юную красавицу, черкешенку Гощанай, известную более под именем Марии Темрюковны. Разумеется, не одно любострастие руководило Иоанном. Целуя Гощанай, он словно бы лобызал и тех адыгейских и кабардинских князей, которые до того прибыли с посольством — бить челом о заступничестве и помощи против турок и крымского хана. Послав против хана два отряда, царь прибавил к своему титулу наименование государя кабардинской земли, черкесских и горских князей и обещание послов — поставлять по тысяче аргамаков ежегодно да еще двадцать тысяч воинов для несения государственной службы и войны... И без того омраченный, я не стал читать далее и положил книжку на место — у Закурдаева она была вроде бы единственной. Неужто кто либо способен проникнуть разумом в коловерть истории?! Ведь, сколь мне помнилось, адыгейские князья и к Павлу I обращались с просьбою принять их в подданство, на что последовал решительный отказ — осложнений с Оттоманской Портою побоялся наш курносый самодержец.

 Тогда я еще не знал всей сложности отношений между черкесами, нами и Турцией, но уже несколько месяцев спустя мне стало ведомо, что шапсуги в большинстве своем не доверяли и туркам, распознавая за сладкоречивыми посулами мулл и пашей — посланцев Оттоманской Порты все то же алчное стремление завладеть их землей. Мне рассказывали с горечью впоследствии, что многие горцы поддавались на обман, шли в мюриды, — последние являлись чем то вроде послушников, избравших путь самоотреченного служения Аллаху, — проповедовали войну против всех неверных — газават и с ятаганом в руке нападали не только на русских, но и на своих же свободолюбцев.

 За окошком клонилось к закату багровое солнце. Напиться допьяна захотелось мне без удержу, что и было исполнено за ужином.

 Ночью не спалось, я проклинал себя за то, что остался, храп Закурдаева, спавшего на расстеленной по глинобитному полу бурке, раздражал мою отлетавшую душу, и я встал, вышел на волю. Часовой открыл мне ворота.

 — Далеко не ходите, ваше благородие, кабы чего не вышло.

 Знал бы он, что со мной ничего уже не может «выйти».

 — У вас тут тишь да благодать, — сказал я, — как в раю.

 Светила полная луна. Море плюхалось о берег, перекатывая гальку.

 Одна из кочерм ушла, на оставшихся светились огоньки. Я невольно поискал взглядом горца с конем и задумался о том, сколько может проплыть лошадь и кто из них ушел под воду первым. Они уже давно в другом мире... Лунная дорожка, искрящаяся на воде, предлагала ступить на нее и пойти в даль, к горизонту.