— Мой отец сказал: жизнь человека — восход и заход солнца, многие шапсуги ушли догонять солнце, моя жизнь идет к закату, и мое место с  

* Аферим — выражение одобрения у черкесов.

 ушедшими, а брать с собой молодого — все равно что не давать подняться утреннему солнцу... Еще отец сказал: я много прожил, много видел, и, куда бы ни занес меня ветер странствий, родина моя будет со мной, а твои корни еще не проросли глубоко, и, уйдя, ты позабудешь свою землю. И еще одно сказал мой отец: если мы уйдем оба, кто будет петь песни и рас сказывать о нашем прошлом тем, кто родится? Отец никогда не учил меня словами, передо мной всегда был он сам, но, прощаясь, он все же сказал, хороший голос от Аллаха, однако певчая птица ничем не лучше оленя или коня, поэтому джегуако не должен считать себя выше других. Его дело чувствовать чужую боль, как свою, и отгонять ее песней. Не пой о подвигах, которых не было, и о красоте, которую ты не видел. Много хороших песен у того джегуако, чьи глаза и уши всегда открыты и чувяки густо присыпаны дорожной пылью. Никогда, если ты не хочешь, чтобы голос твой стал воем шакала, не воспевай месть, палачей и пролитую кровь.

 Пришлось на время отложить тетрадь.

 Я поехал в Енисейск, разузнать у одного знакомца, имя которого по естественным причинам не называю, насчет нужных мне бумаг. По кое-каким сведениям ему можно было довериться. Он действительно охотно взялся помочь, осведомившись, на кого заготовить бумаги — дворянина, купца или мещанина. Я выбрал последнее по причине того, что дворянство соответствовало действительности, а для купца во мне мало дородности, грубости, да и рыло слишком осмысленное, подозрение вызовет. За мещанина же я вполне сойду — руки мозолистые, живот поджарый и глаза с соображением. Знакомец мой снабдил меня книгами и предложил, с условием вернуть, номер «Отечественных записок» с последним романом Ф. Достоевского. Я не взял, ибо произведения Достоевского доводят меня почти до слез. Спасибо ему за то, что в «Записках из мертвого дома» он сказал добрые слова о черкесах. Побродив немного по Енисейску, — он уже отстроился после пожара 1869 года, спалившего около семисот домов — почти весь город, — пошел к своему знакомому ночевать. Енисейска я не люблю — он раб торговли и наживы, что делается особенно выразительным в августовские ярмарки, когда, после продажи золота и заключения сделок, половых в трактирах мажут колесным дегтем, грязные улицы устилаются ситцами, а заезжих див нагими купают в шампанском.

 Знакомец мой был взволнован, пригласив меня сесть, он заходил по комнате, пощипывая бородку. Потом крикнул своей сожительнице чалдонке — для удобства она именовалась невестой, — чтобы та сготовила нам чай. Пока самовар разогревался, он, предупредив — разговор tête à tête, сказал: сегодня ему сообщили, что в Петербурге аресты, заключено в крепость более тысячи человек, они члены тайного сообщества, занимавшиеся пропагаторством и распространением в народе запрещенной литературы. Понизив голос, он прибавил:

— Намеревались и новое покушение произвести... Что вы на это скажете?

 Я задумался. Известие о выстреле Каракозова бросило меня некогда в лихорадку, я горел как в огне. Божья кара должна была грянуть — за несправедливость, обман, за невинно убиенных! Одно смущало меня — во имя чего провидение отвело руку стрелявшего, почему Каракозов промахнулся? Или это было лишь предостережением? Но как же тогда с отмщением, с наказанием? Взяв в руки судные весы, я оглядывался на прошлое, озирался по сторонам, вопрошал, метался из крайности в крайность, и все более запутывался... Не находя ответа на вопросы в окружающем, придя от сомнений к отчаянию, я оборотился на себя и спросил: а ты, ты сам выстрелишь?..

 — Так каково же ваше мнение? — повторил свой вопрос знакомец. 

Я ответил ему тем, к чему пришел за последние годы:

 — Выстрелами в других себе не поможешь.

 Держа самовар на вытянутых руках, перед торчащими грудями, вошла подруга хозяина. Мы умолкли. Она поставила самовар на стол, весело покосилась на меня и вышла. Я невольно проводил ее глазами. Он, перехватив мой взгляд, неловко спросил:

 — Надеюсь, вы не осуждаете? Жизнь, знаете ли, проходит, и ежели ждать чего то...

 — Нет, не осуждаю, — сказал я...

 Вернувшись домой, перечел написанное. Оказывается, нигде мною не объяснено происхождение слова «черкес», а вопрос об этом обязательно возникнет. Так вот — одни уверяют, что родоначальниками черкесских племен были два брата — Чер и Кес, другие находят истоки в названии реки Черек, где в кровопролитном бою черкесы разбили полчища татар, третьи производят слово от аварского «саркяс», что в переводе значит сорви голова. Грузины издревле называли адыгов черкесами, возможно, по наименованию одного из древних адыгских племен — керкетов. Где истина — не знаю.

 Затем нашел, что ожесточение, с которым я начал свои записки, часто уступает место тоске и печали, но это, впрочем, вполне естественно.

 И еще подумал, что ни один журнал не опубликует моих записок, ибо, помимо всего иного, я самым непочтительным и недозволенным образом отзываюсь о царях и великом князе Михаиле и князе Барятинском.

Главное же — повествование мое изрядно затягивается. Конечно, мне и самому было бы горькой усладой вспоминать день за днем, но этак я и в два года не уложусь. А бумаги для побега будут готовы не позже как через месяц. Volens nolens, скрепя сердце, опускаю многие, столь живо восстановившиеся в памяти, дорогие моему сердцу мелочи.

 Главенствующим моим чувством во время продолжения пути с Озермесом была буйная радость от того, что я жив, могу дышать, смотреть на небо, на горные отроги, на отдалившееся от нас море. Я еле сдерживался, чтобы не прыгать, как молодой козел, и ровным счетом ни о чем не мог думать. От долгих переходов стенали ноги, но я тщился не показать утомления своему легконогому вожатому.

 К закату солнца следующего дня Озермес привел меня в аул, где умирал человек по имени Алецук. Имя это врезалось мне в память, хотя на деле страждущего звали иначе.

 Издали слышалась приглушенная песня — мы направлялись в ту сторону. Как я узнал вечером, у шапсугов обычествовало помогать больному преодолевать страдания и отгонять смерть. Для цели этой в саклю к нему приходили толпой мужчины и девушки, пели, плясали, рассказывали веселые истории. Тяжело раненному первую ночь не давали засыпать. Возле входа клали железо от сохи, и каждый, прежде чем войти, делал по железу несколько ударов, призывая на помощь всесильного покровителя кузнецов и воинов Тлепша. Алецук не поправлялся, не смотря на все старания людей, и тогда они послали за Озермесом в надежде, что певец сумеет вернуть умирающему силы. Здесь, на Ангаре, дабы больной скорее поправился, запрещается разжигать огонь иначе как трением дерева о дерево. А чтобы заразная болезнь не перешла из другого села, кто либо из мужиков пропахивает сохой рогулькой канавку вокруг деревни. В каждом краю своя магия.

 О приходе Озермеса невесть как прослышали все. Мужчины и женщины выходили из сакль, с уважением здоровались и с Озермесом, и сомной. То, что так радовались приходу Озермеса, стало мне впоследствии понятно — горцы особо почитали джегуако, которым, единственным, были дарованы права неприкосновенности и осуждения словом любого человека, они хранили, передавая из поколения в поколение, исторические события, добрые дела и подвиги людей, сохраняли адаты, что для народа, не приобретшего или по каким то причинам утерявшего письменность, имело огромное значение.

 Я в немирном ауле робел и ощущал себя обманщиком и ловчагой.

 Вдруг за вражеского лазутчика примут? По моей просьбе Озермес объяснил, кто я. К моему удивлению и облегчению, глаза у горцев обрадованно потеплели. Успокоившись немного, отложил свои вопросы на будущее.

 Нас проводили к умирающему. Войдя в саклю, я увидел на тахте бледного, седовласого, еще не старого человека, с орлиным носом и запавшими, страдающими глазами. Больной не был черкесом, я это понял сразу. Когда он поднял веки, я спросил: