И Дэвид был так мил со мной: типичный преданный хиппи-муж и будущий папочка – весь забота и участие. Если он не ездил с концертами или не занимался рекламой в Америке, он даже ходил вместе со мной в клинику.

Перед моими родами произошел один пугающий инцидент. Дэвиду в бедро воткнулась стартовая ручка “райли” (ужасно ненадежная машина), едва не задев артерию и его драгоценное трехчастное “приспособление”. У меня остановилось сердце. Я совершенно обомлела; на мгновение мне показалось, что сейчас я потеряю ОБОИХ своих детей. Впрочем, все обошлось. Дэвид провел в больнице одну неделю, и у него остался только шрамик на память об этом происшествии, а я доносила Зоуи до положенного срока. Но вот зато ТУТ уж началось черт-те что.

Просто не могу подобрать слов, настолько ужасно это было. Голые факты говорят, что я пробыла в родилке 30 часов, при этом в полном сознании (с небольшим обезболивающим), пока, наконец, не ухитрилась вытолкнуть почти 4-х килограммового мальчика между своими очень узкими бедрами, сломав себе в процессе тазовую кость. Дэвид потом рассказывал мне, что я непрерывно вопила и поносила всех, кто ко мне приближался, да еще в таких выражениях, какие он и не подозревал, что я знаю. К тому же я испытывала ужасную клаустрофобию.

Закончилось для меня все настоящими проблемами: я была абсолютно разбита физически (тридцать-восемь швов и сломанная тазовая кость); эмоционально разрушена отходом после обезболивающих и чувством вины из-за того, что не “справилась” со всем этим икспириенсом лучше; изолирована в своем страдании, пока все толклись и сюсюкали вокруг бэби; в диком страхе, что я могла как-то искалечить его во время родов, и что могу причинить ему еще какой-нибудь вред – например, уронив (в семье моего отца были случаи, когда дети пострадали из-за невнимательности взрослых, и у меня развилась на этой почве жуткая фобия); главное же, я была совершенно обессилена. Я была издергана и разбита до смерти, слепо и беспомощно погружаясь в эту старую добрую послеродовую депрессию.

Бедняжки вы. Вы купили эту книгу ради сплетен о знаменитостях и рассказов о рок-н-ролльных отсосах, а вместо этого застряли в этих древних, как сама жизнь, проблемах, вроде сложностей деторождения.

Я каким-то образом выжила в первые две недели и могла уже выбираться из постели и гулять по дому без опасности убить себя таким перенапряжением, но в эмоциональном смысле мне стало еще хуже: я чувствовала себя еще более депрессивной, виноватой и изолированной. И это, казалось, никого не волнует – ни Дэвида, ни уж конечно, его мамашу, которая появлялась время от времени, просто чтобы подлить масла в огонь.

Волновалась только Дана Гиллеспи. Первый раз, когда она увидела меня после родов, с ней просто был шок: “Боже, Энджи, ты же бела, как полотно. Ты похожа на смерть!” И тут же она предложила типично здоровое, прямое решение: “Тебе нужно погреться на солнышке, девочка!”

Она собиралась провести небольшие каникулы на вилле своего отца у озера Маджиоре в Италии, и она заявила ясно и недвусмысленно: она туда поедет только со мной.

Она была права. Мне необходимо было уехать, чтобы избавиться от давления и клаустрофобии, чтобы побыть на солце и подышать свежим воздухом, чтобы люди вокруг меня относились ко мне с заботой и пониманием, а не требовательно и с осуждением, просто чтобы развеселиться... Те пять или шесть дней дали мне силы, необходимые для возвращения в “Хэдон-Холл” и управления им. Они стали моим спасением.

Но для моего брака они оказались прямой противоположностью. Дэвид, кажется, был в ужасе от того, что я сделала – испуган тем, что я могу вот так вот бросить своего бэби и свалить развлекаться (по его рассуждению) на солнышке с подружкой.

Он, конечно же, этого не сказал: честность такого рода была вне пределов его эмоциональности. Может быть, он поднял бровь, когда я сказала ему, что хочу уехать, но я не поручусь, что он сделал даже это. Он не выдвигал никаких возражений и соглашался со всем, что я предприняла для благополучия Зоуи (самое главное – я наняла к нему в няньки Сьюзи Фрост). Главное же, насколько я могла понять, Дэвид согласился с моим решением и с тем, что поездка для меня совершенно необходима.

Но это был только фасад. А под ним заработала прежняя пассивно-агрессивная машина, никогда не вступающая в открытую конфронтацию, но готовящая свое тайное оружие против нашей любви.

Почему? Что ж, я думаю, это исходило из самого распространенного и всесильного источника раздоров между мужем и женой: его отношений со своей матерью. В душе Дэвида, думаю, мое бегство вызвало образы, даже не то что образы, а воспоминания о том, как его мать бросила его брата. А у него это, к несчастью, было больной мозолью. Так что во время моего недолгого пребывания на озере Маджиоре он успел запугать себя до того, что уже видел меня сквозь завесу недоверия и возмущения, первоначально прибереженную им для Пегги Бернс.

И, в каком-то смысле, это действительно стало началом конца наших отношений. Я получила сына, но начала терять мужа.

Впрочем, жизнь продолжалась.Существовала целая куча отвлекающих обстоятельств. Это был очень интенсивный период в карьере Дэвида, период, когда мы подготавливали работу, которой было суждено сделать его звездой.

На деловом фронте Тони Дефриз (принявший новый образ – енотовая шуба и волосы, буйствующие шизовыми кудрями) трудился, не покладая рук: разыскивал для Дэвида новую звукозаписывающую компанию – большую, чем “Меркури”. Фредди подписал с нами контракт, а Даниеллу мы сделали своей личной секретаршей, и в смысле имиджа Дэвид с группой стали просто отпадны. В творческом плане Дэвиду хорошо работалось – продуктивно и счастливо.

Ну, не все время, само собой. Как это было и со многими другими профессиональными сочинителями в истории, он избегал сочинительства до самого последнего момента. Он принимался за работу только тогда, когда становилось ясно, что дальнейшее оттягивание в самом ближайшем будущем обернется самыми большими неприятностями.

У него был собственный оригинальный способ заставить себя взяться за дело. Когда становилось ясно, что от писания песен для альбома больше не увильнуть, он начинал высматривать себе подходящую мишень в окружающей обстановке, затем принимал решение и объявлял его мне:

“Ах, знаешь, дорогая, думаю, мне нужно отремонтировать “райли”. Можно я вытащу мотор и разберу его в гостиной?”

Я реагировала, можете себе представить, как. Ну тактично, конечно. Но Дэвид не давал себя сбить с намеченного курса; он просто выдвигал какой-нибудь другой проект. Так что вместо того, чтобы захламлять гостиную миллионом крошечных замасленных винтиков и прочих компонентов старого английского мотора образца 1960 года (а “райли” был набит столь же сложными, ненадежными и непонятными деталями, как классические “эм джи” или “ягуар”) он решал сделать косметический ремонт машины. Что, понятное дело, приводило к полному хаосу: беспорядок и неразбериха начинались в каждом углу, где он решал приняться за работу, затем распространялись на всю комнату, пока весь дом не погружался в разруху.

В какой-то момент, который я уже абсолютно точно научилась предсказывать, беспорядок в Дэвидовской голове достигал критической точки, и он взвивался:

“О, Боже! Мне же надо записывать альбом! – говорил он. – Хани, я должен идти!” И он убегал.

Таким образом происходило со всеми альбомами, которые он делал, пока мы с ним были вместе: “Hunky Dory” и “Ziggy Stardust” в “Хэддон-Холле”, остальные – в других местах. Казалось, хаос был чем-то вроде повивальной бабки для его работы. В конце концов по степени беспорядка вокруг него я могла определить, в каком этапе сочинительства находится данная песня.

Когда ему, наконец, удавалось ухватить свою музу и приготовиться к работе, признаки становились более явными. Вместо того, чтобы позволить мне затолкать его в ванну, после того как я будила его с кофе и апельсиновым соком на подносе где-нибудь в пол-двенадцатого или в полдень, он запихивался в одежду не помывшись, потом забирался обратно в постель вместе с гитарой (двенадцатиструнным “харптоном”, на котором он играл, всегда используя только одиннадцать струн) и выбирался из нее лишь тогда, когда песня бывала готова. Он вдруг обнаруживал, что голоден и приходил шарить на кухне. Обычно я ему что-нибудь готовила, и, поев, он играл мне то, что только что сочинил. Если мне нравилось так, как есть, – хорошо, а если я находила песни слишком мрачными и извращенными или мелодраматическими, как было с “All The Madmen” и “Cygnet Commettee”, он немного полировал их, а потом демонстрировал Ронно и остальным ребятам, и они исчезали под лестницей в маленькой студии, которую Тони Висконти, сын плотника, соорудил в старом винном подвале. Там они прорабатывали песни до тех пор, пока не были готовы записать демо-пленку, а поскольку они обычно не начинали этого процесса до позднего вечера, после ужина, они часто оставались там до рассвета, а то и позже.