Стер ли я из памяти мою родную деревню Камеринг? Я вижу лишь все еще дымящийся вулкан, извергшийся много лет назад и оставивший в моих внутренностях только небольшие, слегка дымящиеся кучи пепла. Я вижу лишь дыру между Маннтбрюккеном на западе и Айфельдорфом на востоке, Трагайле на юге и Ферндорфом на севере. Ребенком я верил, что упавший в кратер вулкана окажется в африканской деревне, построенной в форме креста. Я вновь увижу моего отца, но уже негром, мать – негритянкой, моих братьев и сестру, равно как и Якоба с Робертом, двух семнадцатилетних негритянских юношей, повесившихся на сеновале священника в моей родной деревне. После двойного самоубийства Якоба и Роберта я поехал в Рим и хотел спросить у папы, может ли он помолиться за них. Я вломился в родительский дом Якоба, затем в его комнату и украл оставшуюся от него одежду. Держа в руках его измазанные коровьим навозом рубаху и штаны, я стоял перед папой и кинул ему под ноги окровавленную телячью веревку, на которой повесились оба юноши.
Родители нашли в каринтийской сельской газете объявление об организации отдыха крестьянских детей в Нижней Каринтии. За день до своего отъезда я зашел проститься со священником Францем Райнталером и его служанкой Марией. Мы сидели в освещенном солнцем саду, перед нарисованным на стене дома образом Девы Марии, и он дал мне пятьдесят миллионов. «Чтобы ты мог себе что-нибудь купить!» На вокзале в Виллахе, сев в автобус, чтобы ехать дальше, я увидел, что провожавшая меня мать впервые заплакала обо мне. Пока отправлялся автобус, другие матери и отцы махали своим детям рукой. Моя мать прижимала к лицу платок и затуманенным взором смотрела поверх белого матерчатого лоскутка. Часто, когда я пропадал в деревне, мать и сестра безуспешно искали меня. «Он будто сквозь землю провалился!» Если я по полдня пропадал в деревне, в лесу, на реке или на кладбище среди могильных крестов и памятников, мать кричала, когда я появлялся: «Где ты шлялся!» Часто я скрывался в кладбищенском склепе за лопатами и костями, в излучинах реки и чаще леса, в сене, порой я больше часа лежал под кроватью в нашей общей детской. Когда мы хотели, чтобы мир забыл о нас, мы, Нанзль Айхольцер и я, по шею зарывались в вязкий песок над подземными ключами, впадавшими в затоны Драу. Солнце жгло наши лица, а нашим ногам становилось все холоднее и холоднее. По полчаса мы выдерживали, часто дрожа всем телом, прежде чем раскопать друг друга.
Ребенком я иногда бил скотину, потому что, с одной стороны, это были любимые животные отца – я хотел бить их телячьей веревкой, – а с другой стороны, я был настолько связан с животными, что меня ранило, когда они не могли мне отвечать на человеческом языке. Я еще помню, что не приятно было смотреть, как, вытянув вперед руку, вдоль покрытой инеем колючей проволоки шла батрачка, а ей навстречу бежала скотина и лизала ее скрюченные солоноватые пальцы. И если бы эта деревня могла воплотиться, подняться и оставить после себя в долине Драу огромную дыру, и если бы эта воплотившаяся в образе Иисуса деревня со всеми ее жителями, домами, стойлами, сеновалами и даже могилами могла бы повеситься на колокольне, и в этом акте самоубийства ноги живых и умерших вместе бились в агонии, трепыхаясь по церковной стене, пока не замерли бы над этой огромной дырой, которая и была бы моей родной деревней Камеринг! Что открывается в ноябрьском тумане, когда к заборам из тумана медленно приближаются животные, или когда в густом тумане я видел только тень отца в поле, рядом с вытянутыми телами его скотины, а если он вдобавок окликал животных: «Нигеле! Нигеле!» и почесывал свою влажную, кудрявую, темно-русую голову. Но однажды, идя вдоль рядов крупного рогатого скота, до крови бил пеньковой веревкой каждое животное вплоть до новорожденных телят. Когда я ребенком видел перед собой труп животного, у меня, убийцы скотины, часто возникало чувство, что я смотрю не своими глазами, а глазами убитого мною животного, на свой собственный труп. Иногда я не мог избавиться от этого чувства по нескольку дней и боролся с навязчивым желанием закрыть глаза и воткнуть в глазницы два ножа, чтобы их острия вонзились в мой череп и выковыряли глаза скотины.
Никогда не видел вида прекраснее.
Ученое начальство острова проживало на шоссе в молоканской Еленовке, где в полумраке научного исполкома голубели заспиртованные жандармские морды великаньих форелей. В кондитерской напротив униатской церкви, что на улице Карло Альберто, полицейский в кожаной куртке и я одновременно опускаем ложки с длинными ручками в одну и ту же сахарницу и, словно сговорившись, насыпаем по маленькой щепотке сахара в свои чашки с капучино. «Чтоб меня, как назло, раздавил этот с заячьей губой!» – думаю я, уворачиваясь от машины, и, ускоряя шаги, спешу по улице, чтобы попасть на рынок на площади Виктора Эммануила. Меж рыбных прилавков, кружась, падает на землю найденный где-то мною образ, вылетевший из моей записной книжки с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо. Подбегает ребенок и хочет его поднять. Я делаю шаг вперед и наступаю на образ. Ребенок кулачками барабанит по моим икрам, я иду дальше, образ с обезглавленным Иоанном Крестителем прилип к подошве. Я, видимо, заключил бедных в своем сердце, чтобы задушить, давая полиэтиленовый пакет со сластями маленькой цыганской девочке, прижимающей к груди убогую куклу? Три цыганские девочки-подростка подходят к римлянке и, кончиками пальцев касаясь руки женщины, произносят: «Buon Natale!» Подол их пестрых платьев задевает пальцы ее ног и ее сандалии. Огромные золотые кольца качаются в их ушах. Пока измазанный кровью мясник задержался внутри лавки, они потрошат барана или ягненка, затем он кричит и свистит им вдогонку, быстро бегущим вдоль прилавков. Иногда цыганки разворачивают перед торговками, предлагая им, новехонькие, с иголочки, платья или туфли. В шаге от меня цыганская девочка поднимает с асфальта разбитое зеркало, осколки которого схвачены красной пластмассовой рамой. На руках у матери она смотрит в зеркало на свое расколотое лицо, показывает его своей матери и бросает его на землю. Осколки зеркала вылетают из рамы. Смывает ли цыганка смоченным слюной платком грязь с лица своего Ребенка, как это делала моя мать, отправляя меня к Айхольцерам одолжить буханку хлеба, или когда я шел к священнику с еще теплым куском свежей убоины и говорил: «Это прислала мама». Торговец дичью, сперва презиравший меня и во взгляде которого я, подходя к прилавку, и сегодня прочел: «Опять пришел этот чертов писака!» Старый монах-капуцин, раздающий образки, подходит к кабаньей голове в заляпанной кровью стеклянной витрине торговца дичью и, глядя на мертвую голову долгим взглядом, пока торговец дичью, сунув в перепачканный птичьей кровью карман халата несчастного голубя, с пластиковым пакетом, наполненным голубиными перьями, отходит от прилавка и идет к мусорному контейнеру. Каждые пять секунд из пасти щетинистой морды кабана падает капля крови. На стене его холодильника висит плакат с различными охотничьими ружьями. На весах, на которые торговец дичью кладет фазанов, голубей, перепелов, оленье и кабанье мясо, наклеена картинка с изображением сидящего мужчины с ружьем, взявшим на мушку жертву. На голове торговца дичью, окровавленными пальцами злобно ощипывающего висящих серо-белых голубей, шерстяной берет с эмблемой цветов итальянского флага. Нанизанные за шею на мясницком крюке висят десять ощипанных голубей. Мясник разрубает голову зайца и его красные глаза падают на колоду. Прежде чем обвернуть разрубленного зайца в розово-красный лист итальянской спортивной газеты, он заворачивает его в оберточную бумагу. Мужчина в сером пальто, с пачкой ценников с красными надписями, продает их торговцам. Торговец кладет на мясо, колбасы и сыры ценники из картона, со сделанными расплывшимся красным фломастером надписями. Мясник кладет на прилавок толстые, с мою икру бычьи языки. На блестящих мясницких крюках висят три коровьи головы с воткнутыми в пасти пучками зелени. На лбах коровьих голов видны маленькие отверстия от смертельных выстрелов. Снимая коровью голову с крюка, мясник, спрашивая меня, кричит: «Arabo Italiano?» Сегодня белые халаты мясников особенно сильно заляпаны кровью, так как завтра праздник Непорочного Зачатия и будут есть много мяса. Края банкнот, лежащих рядом со сложенными стопками кусками мясного филе, покрылись кровью. Пока я стою с открытой записной книжкой с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, между окровавленными мясными прилавками, я признаюсь, что сегодня во сне убил женщину, засунул ее в джутовый мешок и хотел закопать, держа в руке кирку, но обернулся на крик павлина и проснулся. Лицо женщины, сколько я, проснувшись, ни сидел, весь в поту, на постели, вспомнить не мог, я только помнил, что оно скорее напоминало пористое хлебное тесто, нежели человеческое лицо. Стыдясь убийства женщины, я, глядя на оконные жалюзи, выпятил нижнюю губу и в страхе схватил свой вставший член. Молодой мясник стоит на возвышении между овечьими тушами и выкрикивает цену, с каждым разом все меньшую, сопровождая свой крик жестами оратора на трибуне. За стеклянным прилавком в испачканном кровью халате, держа в руках нож, улыбаясь, стоит юноша и смотрит на своего выкрикивающего цену баранины кормильца, вот-вот готового порвать свои голосовые связки. Бараньи головы с глазами, веками и ушами ярко освещены висящими над ними прожекторами. В мертвых бараньих глазах я вижу отраженный свет прожекторов. Для развлечения всех стоящих вокруг мясник, громко выкрикивающий цену баранины, вставляет пустышку в пасть словно в прыжке подвешенному на крюк над головами продавцов окровавленному ягненку. Белая шерсть на кончиках ушей ягненка тоже перепачкана в крови. Я быстро отступаю на шаг назад, когда, взглянув на мертвую баранью голову, с которой снята шкура, ощущаю желание поцеловать ее красно-синий язык, торчащий из-за сжатых зубов. Мяснику удалось, бросив кость ягненка над головами покупателей, попасть в стоящий в пяти метрах от него у края тротуара мусорный контейнер. К торчащему из бараньей пасти языку приколота открытка, на которой золотыми и серебряными блестками написано: «Виопе Feste!» Должен ли я поднять с асфальта и взять домой лежащие вокруг куриные лапы и их желтыми измазанными пометом когтями исцарапать лицо миссис Леонтине Фэншоу? «Ты нравишься мне таким, какой ты есть!» – сказала она мне однажды. Интересно, как ей понравится, если я поступил бы подобным образом?