«Когда-то ты снизойдешь, чтобы в последний раз посмотреть, здесь ли еще развалины, в которых ты прятался ребенком». Не потому ли меня так волнуют украшенные к Рождеству улицы Рима, рынок Младенца Иисуса на площади Навона и китч рождественских декораций римских магазинов и неаполитанских улиц, что я не могу забыть, как, когда мне было, наверное, лет пять, служанка священника Мария, приходившая к нам, чтобы забрать полный кувшин молока и поставить пустой, принесла мне целую коробку елочных игрушек? Я увидел ее идущей от дома священника по обледеневшему, посыпанному опилками холму, с винно-красным молочным кувшином в одной руке и коричневой коробкой в другой. В сенях, прошептав мне что-то на ухо, она передала мне коробку. В кухне, под образами, я раскрыл коробку и увидел зерна ладана, канитель, цветную деревянную фигурку Младенца Иисуса, помятые и побитые цветные елочные шары, белые, мягкие, как шелк, ангельские волосы, которые я накрутил на свой влажный детский палец, и головку ангела с нимбом в виде золотой рождественской звезды. Эта рождественская мишура лежала в длинной коричневой коробке, в которой раньше были шесть квадратных коробочек со свежими, еще теплыми облатками. Сестра пригрозила, что выкинет эту, как она выразилась, штуку на помойку. Мой седоусый дедушка которому как раз в тот момент нужно было принимать снотворное, вырвал коробку у меня из рук и хотел выбросить в унитаз, но прежде чем восьмидесятилетний старик сумел встать, я успел выхватить ее у него из рук. Мне было отвратительно каждые два дня приносить полный совок опилок и высыпать его в углубление в деревянном полу кухни, а после того как они пропитывались слюной от вязких густых плевков, выковыривать опилки оттуда и выносить их. Он раздвигал ноги, сидя на табуретке, откашливался и сплевывал на опилки. Он в гневе смотрел перед собой, на плиту или дверь кухни, нить слюны висела на бороде или подбородке, пока не стекала с его лица и не падала на пол или ему на ногу. Утром в сочельник я встал до шести утра, принес коробку с рождественской мишурой на кухню и выложил ее содержимое на подоконник, под морозными узорами на окне, которые постепенно начали таять, когда мать затопила печь. Я прикрепил голову ангела к оконной щеколде и увидел священника Франца Райнталера, а пару минут спустя и его служанку Марию, которая, нащупывая дорогу, ступала в его следы, спускаясь по обледенелой, заснеженной дороге с холма, на котором стоял дом священника, к церкви. Мы не получали ни пластмассовых тракторов, ни плюшевых коров, ни плюшевых телят, ни плюшевой свиной крови, ни плюшевых черепов крупного рогатого скота, а собирали наши игрушки в мусорных кучах. Из кладбищенских мусорных куч я приносил новые траурные венки, пластмассовые розы, пластмассовые гвоздики, пластмассовые четки. Я надел Онге, нашей старой вороной запряженной лошади, полусгнивший, траурный венок, который я дождливым днем принес с кладбища домой. Стоя на цыпочках перед кормушкой, я накинул ей на шею, когда она склонила голову, влажный, сильно пахнущий увядшими и гниющими цветами траурный венок, выбежал из стойла и заглянул снаружи в окно, чтобы увидеть лошадь с траурным венком в другой перспективе.

Мы сидели на краю скамейки, над нами висел Распятый, он всегда висел над нами, и ничего без него не происходит, и если даже ничего не происходит, то это тоже случается с его участием, ни одна фантазия, ни одно самоубийство, ни один счастливый или несчастный случай, он был внутри и вокруг нас, повсюду, насколько хватало глаз, даже тогда, когда над построенной в форме креста деревней скрещивались молнии, и дождь шумел в цветущем терновом венце Иисуса Христа, и тогда, когда мы должны были молиться о новопреставленном, возложив на плечи траурные венки, идти за золотым распятием, которое "несли впереди похоронной процессии, когда в небе блистали молнии, и дождевая вода текла по лицу громко молящегося священника. Тетя Марта часто стояла в саду с кухонным ножом в руках, высматривая самые красивые цветы для Распятого. На него молятся, его украшают наилучшим образом, в деревне он существует в сотне экземпляров, на его плечи набрасывают шелковые платки, только что не красят ему помадой губы, только что не красят румянами щеки, чтобы придать лицу больше жизни. Погруженный в мечты, я сидел на скамье одной берлинской церкви, слегка раскачиваясь взад-вперед, и верил, что висящий передо мной Распятый обратился в мою родную деревню, построенную в форме креста. Нарывы прорывались, и гной, смешанный с черной кровью и пахнущими разложением кусками плоти, с шумом хлынул с креста на церковный пол мне под ноги, в то время как в моих ушах все громче и громче, пока звук не стал невыносимым, стучали многие миллионы лягушачьих сердец, замурованных в Берлинскую стену. Когда деревенский священник Франца Райнталер перечислилвсе грехи и спросил меня, не потерял ли я девственность и я признался, что на прошлой неделе дважды играл с моим членом, он зашептал через жестяную перегородку в которой были сделаны отверстия в форме креста: «Степль, ты распял Иисуса! Ты – первый церковный служка! Никогда больше так не делай! Вспомни шестую заповедь! Ты не должен терять девственность! Иисус сказал: «Блаженны, чистые сердцем узрят Господа!» Повторяй за мной:

Муками, что ты претерпел,

Муками, что ты претерпел,

О мой Иисус,

О мой Иисус,

твоими руками и ногами, пригвожденными к кресту,

твоими руками и ногами, пригвожденными к кресту,

молю тебя,

молю тебя,

ниспошли мне благодать

ниспошли мне благодать,

чтобы я мою плоть,

чтобы я мою плоть,

всегда хотел распять на кресте в духе христианского смирения,

всегда хотел распять на кресте в духе христианского смирения».

Пару лет спустя, когда мне было четырнадцать лет, мне захотелось вечером, лежа в постели, вместо того чтобы помолиться перед сном, стократно прошептать себе под нос: «Иисус, ты – свинья! Иисус, ты – свинья! Иисус, ты – свинья!» Затем, испытав чувство вины и обуреваемый мыслями о самоубийстве, я часто и столь же многократно стал шептать себе под нос: «Иисус, ты – не свинья! Иисус, ты – не грязная свинья! Иисус, ты – не свинья!»

Однажды, приехав домой из виллахской школы, где я отпустил длинные волосы, как у битлов, вошедшие в моду повсюду, вплоть до нашей деревни, и, ничего не подозревая, прошел на кухню и сел за обеденный стол, мать решительно сказала: «Волосы состричь!» «Зачем?» – спросил я. «Идти на похороны! Умерла Трезль!» Тогда мне было шестнадцать лет, как раз тот возраст, чтобы нести украшенный ветками вечнозеленых растений гроб моей бабушки со стороны матери и рассматривать мертвое лицо Трезль, как раньше, когда мне было три года, Трезль показывала мне лицо моей мертвой бабушки, бабы Айхольцер. Одной рукой она крепко прижимала меня к груди, а другой подняла черный смертный покров: «Смотри, Степль, смотри!»

Частенько я с полным кувшином молока шел через поля, по скрипучему снегу к Трезль Рагатшниг и к Мотлю Рагатшниг. Они были единственными, кому мать чаще всего давала молоко бесплатно, остальные должны были платить. Трезль выливала молоко из кувшина, клала туда несколько сухих печеньиц и возвращала его мне. Я опять шел по скрипучему снегу и на ходу ел размокшее в остатках парного молока печенье. Мотль, бывший также и моим крестным, каждый год ловкими руками садовника делал мне и моим братьям метелки из пальмовых веток, которые мы на Вербное воскресенье носили освящать в церковь. Я нес увешанную апельсинами, яблоками и шоколадными крендельками метелку из пальмовых веток в церковную ризницу и ставил ее рядом с метелками из пальмовых веток Ганзеля Айхольцера и Карла Альберта, а затем мы, помогая друг другу, надевали наши одеяния церковных служек. Пару лет спустя мой двоюродный брат Вернер сообщил нам о смерти крестного. Было шесть часов утра, когда он неожиданно появился в детской, где лежали мы: все четверо моих братьев и сестра, и сказал: «Крестный умер, молитесь за него!» Мы вздрогнули, лежа на постелях, подняли головы и посмотрели на него, сложили руки в молитве и начали плакать. Священник Франц Райнталер поднял кропильницу, окропил святой водой дверь дома покойного, а затем все четыре стороны света. Совершенно раздавленная горем, поддерживаемая под руки сестрами с черным платком на голове, Трезль вышла из дома за гробом покойного супруга и кричала еле тащась вместе с похоронной процессией на кладбище-«Мотль! Мотль!» Ее крик сливался с вороньим граем. Похоронная процессия двигалась по левой поперечине построенной в форме креста деревни, вышла на продольно идущую улицу, пошла по его щеке, сонной артерии, выпуклой груди, бедру и вошла в давно ждущие покойника открытые кладбищенские ворота. Надгробные кресты и могильные камни склонились перед прибывшим новопреставленным. Так как мои родители сильно беспокоились из-за моего малокровия, я впервые отправился вместе с Трезль в виллахскую больницу. Медсестра держала в руках похожую на бритву острую металлическую штуковину, ватный тампон и спирт: «Вытяни указательный палец правой руки!» Без предупреждения она быстрым движением уколола меня металлической штуковиной, похожей на бритву. Я отпрянул и в ужасе смотрел, как кровь из моего пальца течет на прямоугольное стеклышко. О моих плохих школьных оценках Трезль сказала матери: «Однажды он созреет!» Услышав это слово, я представил себе, как в моей голове раскроется бутон тюльпана и мои школьные оценки улучшатся. За несколько недель до ее смерти, когда я навестил ее, Трезль сказала мне: «Ты пойдешь за моим гробом!» Я также вспомнил, что отец ездил в Виллах смотреть на ее тело. Он велел закрыть крышку гроба, он хотел, по его словам, чтобы никто ее не видел: «Она ужасно выглядела!»