Приходя с работы – а он работал учеником механика, – Якоб садился на кровать и снимал туфли. Словно комья земли, падали они на деревянный пол. Он же в то время глядел в окно на густой прибрежный лес, возле которого он ребенком плакал на кукурузном поле, порезав лицо длинным острым кукурузным листом, когда бежал, ни на что не глядя, в поле. Вспоминая об этом, он стянул с ноги второй носок, встал с постели, вытащил из брюк клетчатую рубашку, расстегнув, не глядя, верхнюю пуговицу джинсов. Посмотрев на южную сторону церковной стены с табличкой, перечислявшей имена павших на Второй мировой войне, он перевел взгляд на крытую дранкой кладбищенскую кирпичную ограду и расстегнул, снова сев на кровать, молнию джинсов. Затем он опять посмотрел на густой лес, растущий на берегу реки, опустил глаза, взялся за нижний край штанины, согнул ногу, глядя на изнаночную, более светлую, сторону джинсов и одновременно на свой обозначившийся под тканью трусов, из-за того что он согнул в коленях и подтянул к животу ноги, половой член, он потянул штанину вниз и, встав, повесил джинсы на спинку стула. Его пальцы быстро расстегнули пуговицы на рубашке, он слегка опустил одно плечо, потом другое и, взявшись сначала за одну манжету, а потом за другую, стянул с себя рубашку, вывернув ее при этом наизнанку, и точно так же повесил ее на спинку стула. Так он стоял в одних трусах, перед своим будущим смертным ложем. Он посмотрел вверх на лампу, подошел к окну и охватил взглядом кладбище и лес на берегу реки, заметив между надгробиями и крестами две медленно бредущие фигуры молодых людей. Он опустил глаза на свои босые ноги, внимательно посмотрел на ногти на пальцах ног, затем на холм своего полового члена на выдающиеся вперед твердые соски, задержал взгляд на груди, заметив подрагивание кожи, вызванное биением сердца. Он чувствовал, как кровь все громче и болезненней стучала в висках, сосредоточился на этом звуке и полагал, что сейчас этот звук бьющегося сердца заглушает все внешние звуки, с каждой минутой становясь все громче и громче, пока наконец он не перекрыл окончательно в его голове и звук ударов топора, которым кололи дрова в соседнем дворе, и крики петухов и павлинов. Якоб поправил на постели одеяло, последний раз в жизни проведя пальцами по застывшим на нем белым лаком пятнам своей спермы.

После короткой ссоры со своей матерью шестнадцатилетний крестьянский парень повесился в сенном сарае на австрийском крестьянском подворье на глазах своих младших братьев и сестер. Дети тотчас же побежали к матери и закричали: «Конрад повесился! Конрад повесился!» Мать решила, что это шутка, и сказала, чтобы он слезал. Наступил вечер, юноша так и висел на веревке, в то время как его мать много раз подогревала для него обед. «Он не идет, еда для него оставлена, он сам найдет ее на плите, когда придет домой, я же иду спать». На следующее утро, чтобы задать сено скотине в стойле, его отец сначала зашел в сенной сарай, где и обнаружил своего повесившегося сына. Я кладу мертвого ребенка и мою его бледные лодыжки и пальцы ног. Пасха, а он – мертв. Телячья веревка воскреснет. Я покажу тебе потертое место на телячьей веревке, что терлась о балку, держа вес Конрада над засыпанным сеном деревянным полом сенного сарая. Его ноги болтались над головами его брата и сестры, смотревших, как он вешался. Они болтались вперед-назад, пока его синий язык не вывалился изо рта мальчика, пока его крик повешенного не стал биться в дверь спальни его матери: «Конрад повесился. Только на следующее утро, когда крестьянин, кормя скотину, обнаружил в сенном сарае своего повесившегося сына, он срезал висящую на балке телячью веревку, так что труп мальчишки шлепнулся на пол. Мать сняла петлю с его шеи, а в голову ей пришли те оскорбительные слова, которые она изрыгнула перед его самоубийством, и стали стучаться в ее сердце. Смоченной в горячей воде белой простыней она вытерла его плечи и бедра. Она задрала его крайнюю плоть и смыла с головки его члена бело-желтоватую слизь. Она открыла окно, и скупые солнечные лучи упали на его бледные, еще не обмытые пальцы ног. В его открытом рту застряли ее последние оскорбительные слова, которые он мог слышать в своей жизни и которые довели его до петли.

Почему моя мать именно накануне моего возвращения в Рим зарезала двадцать кур?

Я постучал в занавешенное окошечко железнодорожной кассы, чтобы сдать билет на Рим. К моему удивлению, занавеску отдернул епископ в полном церковном облачении. Сначала я посмотрел ему в лицо скорее изумленно, нежели испуганно. Затем увидел за его спиной множество одетых в красное кардиналов, которые бальзамировали обнаженный труп папы Иоанна XXIII. Внутренности папы лежали на полу. От них исходил пар. Мне ненавистны автомобильные кладбища, где обломки легковых и грузовых автомобилей громоздятся друг на друга, словно совокупляющиеся ржавые жуки, зачиная будущие жертвы автомобильных аварий. Но я, не отрываясь, с любопытством и без стеснения, смотрел из окна проезжающего поезда на кладбище разбитых итальянских военных автомобилей, где были свалены окончательно проржавевшие останки джипов, грузовиков, когда-то перевозивших солдат, отслуживших свой срок бронемашин. Ветви плакучей ивы касались крыши блестящего серебристого катафалка. На внешней стороне голубого тонированного стекла долго билась бабочка «мертвая голова», пока напор воздуха не сдул ее с окна. По высохшему руслу Таглиоменте мужчина катил велосипед, держа в руке подсолнух на длинном стебле. Женщина с мертвенно-восковым цветом лица, стесняясь своих обнаженных ног, которые она положила на противоположную скамейку, накрыла их шерстяной кофтой, а ее сидящий рядом с ней тридцатилетний сын держал ее за руку. Затем мать положила руку на правое бедро своего сына. Во сне она иногда поднимала брови вверх, поднимала веки, направляла свой сонный взгляд на сына, опускала веки и шевелила пальцами ног под белой ажурной вязаной кофтой. Сын расшнуровал ботинки своего листавшего итальянский иллюстрированный журнал отца, чтобы тот тоже мог положить ногу на противоположную скамью. По купе распространился запах медикаментов, когда он закинул свою перевязанную светло-коричневой повязкой ступню на скамью между матерью и сыном. Какое-то время женщина с мертвенно-восковым цветом лица держала свою руку на больной ступне своего мужа, но затем снова сжала руку сына. Левая рука его сына, сжатая в кулак, лежала на его половом органе. За полчаса до прибытия поезда на римский вокзал Термини сын погладил свою мать по волосам. В зале вокзала на полу на одеялах, на тряпках или спальных мешках друг подле друга лежали пятьдесят молодых людей. У одного молодого туриста, сидящего в инвалидном кресле, спальный мешок был привязан за спиной. Когда я вышел с вокзала, ко мне подошли двое мужчин, выкрикивая: «Такси? Такси?» Я пересек автобусные остановки и пошел, сорвав с куста ветку белого олеандра и засунув ее в петлю брюк, отправился на площадь Чинкваченто.

Из классной комнаты общества Данте Алигьери в Риме я увидел в окне противоположного дома двух белых павлинов, качая головами, ходящими взад-вперед по гостиной, как раз когда учительница итальянского спрашивала у одной из учениц: «Ti piace Venezia!», и девушка испуганно отвечала: «Si, Venezia èbella!» Я и Карло шли по Венеции из одного зала для прощания в другой, чтобы посмотреть на выставленных там в открытых гробах покойников. Едва мы ступили на территорию больницы, где в первом этаже, рядом с Каналом, чтобы быстрее было доставлять покойников речным трамваем на кладбище Сан-Микеле, располагался зал прощания, нам в нос ударил трупный запах. Мертвец был обряжен в фиолетовый шелк. Кончик его носа и ногти уже посинели. Его щеки ввалились и стали похожи на те золотые тарелки, на которые священник кладет Тело Христово, облатки с отпечатками пальцев римского папы, а затем сует ее меж синюшных губ умирающего во время агонии. Служащий морга с помощью сварочного аппарата запаивает цинковый гроб, который, как матрешка, вставляется в деревянный. Родственники прикасались к разлагающейся плоти умершего, оплакивая и свою собственную несчастную долю. Если бы покойник мог разнять свои сложенные как для молитвы руки – ведь в действительности никто не знает, хотел ли он, чтобы его руки были сложены в последней молитве – и схватить того, кто оплакивает самого себя, а вовсе не его, и в наказание за это потащить его за собой в гроб, прежде чем венецианский могильщик запаяет его в гроб! Но он лежит в гробу совершенно беспомощный и не способен отогнать от себя даже обсевших его мух. Здесь, где мертвая плоть, здесь же и паразиты, где паразиты, там и я. Я поднял клочки фотопортретов, сделанных венецианским юношей на центральном вокзале, а потом разорванных и брошенных перед Canale Grande, и наклеил их в мою записную книжку. Затем я пошел в кино, еще раз посмотрел феллиниевский «Сатирикон». Я снял туфли, совершенно промокшие из-за наводнения в Венеции, положил носки на горячую батарею, задрал голые влажные ноги на мягкую обивку откидного кресла и уставился на экран.