Прилавки с фруктами, радиоаппаратурой и кожаными сумками на площади Чинкваченто, над которыми раскачиваются голые лампочки, вызывают у меня воспоминания о вечерах престольных праздников в моей родной деревне с ярмарочной палаткой. С наступлением темноты хозяин, его жена и дочь прятали в коробки непроданные за день пистолеты, пряничные сердца с пошлыми эпитафиями из сахарной пудры или наклеенными изображениями сердца Иисуса, фаллосообразные пирожные-трубочки с белковым кремом, металлические колечки, пластмассовые тракторы. Они снова выпускали воздух из прикрепленных над ярмарочной палаткой воздушных шаров с изображенными на них церквями, мучениками и расхожей католической символикой. Я смотрел, как толстый повар нес над головой открытую коробку с тортом, который назывался «Шведская бомба»; он был большой, облитый шоколадом и обсыпанный белой кокосовой стружкой. Иногда в летнюю жару от торта во время упаковки отваливался высохший кусок и падал на землю. К нему прилипали песчинки. Продавец, подняв кусок торта, бросал его в мусорное ведро и вытирал пальцы о белый передник. Эти прилавки с кожаными сумками и тропическими фруктами вечерами, когда темнеет, становятся освещенными точками на сумрачной площади Чинкваченто, пахнущей дерьмом, мочой и духами трансвеститов и транссексуалов. Не часто я отваживаюсь открыть мою записную книжку на площади Чинкваченто среди уличных мальчишек, трансвеститов и гомосексуалистов, так как боюсь, что меня там посчитают полицейским шпиком, ведь я пишу повсюду. Пишу у ног снова и снова истекающей кровью статуи мученика, под пристальным, изучающим меня взглядом карабинеров в папской усыпальнице в Ватикане, стоя в море, пока морские волны бьются о мои лодыжки, или на рынке, стоя в луже овечьей мочи. Когда уличный мальчишка рассказал мне, что на площади Чинкваченто один араб, поссорившись со своим соплеменником, зарезал его, я пожалел, что не видел этого, чтобы иметь возможность описать. Вокруг лежащего на земле тела растекалась, говорят, большая лужа крови. «Это выглядело ужасно, – сказал мне немецкий юноша, – ужасно», – и указал на все еще видневшиеся на асфальте пятна крови. На белом гипсе на ноге уличного мальчишки, который в сопровождении жующего шоколад трансвестита в домашних шлепанцах шел к сидящему на каменной скамейке и сплевывающему кровь мальчишке, я разглядел нарисованную свастику и имя Девы Марии. Вместе с мужчиной из бара, держа в руках плюшевую обезьяну, вышел одетый в черное трансвестит, покровитель уличных мальчишек, и куда-то пошел под моросящим дождем. Словно вставную челюсть изо рта, он вытащил из кармана пиджака несколько спичек и сильно чиркнул ими по стене так, что они разом вспыхнули в его надушенных пальцах. Молодой человек, наклеивший себе на лоб шесть изображений ангелов с крыльями, уселся вместе со своей черной овчаркой на газон под пальмой, поставив рядом картонку с надписью черным фломастером «Abbiamo fame!» «E un spettacolo?» – закричал трансвестит с загипсованной рукой, которого я долго и пристально рассматривал, пока он проходил мимо меня в сопровождении проститутки с выставленной напоказ грудью. Пока один из конных карабинеров проверял у американского туриста паспорт, обе лошади беспокойно перебирали ногами. Неподалеку от ждущих свидания трансвеститов дорожный рабочий в завязанном спереди и сзади на голове клетчатом платке устанавливал на улице перед дорожной стройкой предупредительный сигнал – две шаровидные масляные лампы. Он напомнил мне тех дорожных рабочих, что впервые появились в моей родной деревне, чтобы заасфальтировать нашу деревенскую улицу. Точно так же защищая от жары свои лысины, они повязывали вокруг головы в основном клетчатые носовые платки. Горящие шаровидные масляные лампы напоминали мне шары для метания в саду школы-восьмилетки. Мы брали эти шары из комнаты, в которой стояла обувь всех учеников, потому что, после того как в классе разобрали старый темный, вечно пахнущий мастикой пол и постелили новый, мы должны были в обязательном порядке носить тапки. Комната, где стояли спортивные снаряды и обувь, особенно во второй половине дня, пахла потом восьмидесяти детских ног. Я резко отклонил голову в сторону и схватился за горящую щеку, мне показалось, что передо мной на площади Чинкваченто стоит отец, бьет меня своей грубой тяжелой рукой по лицу и говорит: «Зачем ты шляешься по улицам Рима?» В другой раз мне представилось, что мой отец заходит в бар и за ухо вытаскивает меня на улицу, так что, выйдя из бара, я чувствовал, как у меня горит ухо, и я некоторое время прижимал к нему руку. «Иногда я представляю себе расстеленную карту Земли и Тебя, простершегося над ней». В то время как отец-крестьянин вечером, идя вдоль кормушек хлева, несет охапку сена, из-за которой почти не видно его тощего тела, а торчат лишь голова в старой засаленной шляпе и шагающие вперед ноги. На площади Чинкваченто я, в воняющем мочой и дерьмом кустарнике, встаю на колени перед обнаженными бедрами каннского уличного мальчишки. Губами я касаюсь его колена, голени, прижимаюсь лбом к его грязным кроссовкам и начинаю плакать. Гордый, я выхожу на ярко освещенную улицу. Уже более полугода на каменной скамье перед входом в метро на площади Чинкваченто сидит какая-то женщина. У нее на коленях, завернутая в красно-синее клетчатое одеяло, сидит ее умирающая черная овчарка. Держа собаку на руках, женщина долго пыталась всунуть куски мяса между ее зубов, пока умирающая собака не стала с трудом, с совершенно затуманенным взором, жевать. Однажды я видел, как она прижалась губами к пасти умирающей овчарки. После того как собака умерла и ее похоронили, женщина часами сидела на газоне, почти не глядя по сторонам, накинув на плечи одеяло, в которое она заворачивала умирающую собаку. Чтобы не быть врасплох застигнутой дождем, ночами она спала под козырьком станции метро. Один раз, поздно вечером, когда уже давно стемнело, я возвращался с моря, она лежала, свернувшись калачиком на картонке, на газоне перед станцией метро. Я видел секундные повторяющиеся вспышки ее сигареты. Она слегка повернула голову, подтянула ноги к животу, выбросила сигарету и натянула на голову собачье одеяло. Губы у нее были потрескавшиеся, нижних зубов не было. Я ни разу не видел, чтобы женщина ела – она только пила минеральную воду и курила. Неподалеку от нее нищий ухватился за приделанную к фонарю урну. К нему подошли двое мужчин и испугали его звуком своих шагов и своими кулаками. До сих пор он выживал благодаря объедкам, но сегодня и в этом ему отказано, отказано в объедках, негодных для свиньи. Может быть, двое мужчин просто выбрасывали мусор, а вовсе не собирались отгонять нищего? Когда я вижу нищего или нищенку, зажимающих объедки и дерьмо в руке и поедающих их, мне хочется бежать прочь, будто предчувствуя, что однажды и сам кончу так же.

В аркаде на площади Республики старик-нищий голыми руками схватил спагетти из стоящей на ресторанной стойки тарелки и быстро запихнул их в рот, прежде чем официант в черных брюках и белой куртке с золотыми пуговицами успел подбежать к бродяге и безжалостно вцепиться в его свалявшиеся сальные волосы. Он тут же дал деру и побежал на виа Национале. На виа Национале толстая старуха, которая вместе с мужем бродила по Риму с детской коляской, мыла в луже свои черные от грязи ноги. Она наклонилась так низко, что стала видна ее грязная лошадиная задница. Уличная художница сначала нарисовала на листе бумаги мишень с двумя кольцами и крестом, прежде чем начать портрет углем. На лототроне продавщицы лотерейных билетов, глядящей на толпу из стеклянной будки на площади Республики, лежала лошадиная подкова. Даже собака на площади Республики замерла на месте и смотрела на то, как сопровождаемая воем автомобильной сирены и включившая голубую мигалку на виа Национале понеслась, мгновенно парализовав движение, машина спасательной службы. Едва я завижу на перекрестке спасателей с синей мигалкой, я спешу туда, прижав к груди записную книжку с изображениями высохших обряженных тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, но чаще всего ухожу прочь ни с чем.