— Интересное перепутье в моей жизни, очень интересное, — сказал Нурин, думавший о своем. — Итак, что делать? Я, конечно, не пропаду и без «Маяка», я не доставлю такого удовольствия Сальскому. Ведь это он, негодяй, подсунул редактору злосчастную расписку, я уверен… Так вот, бросив «Маяк», я не пропаду. Меня знают во многих редакциях и охотно печатают. Буду зарабатывать не меньше, чем зарабатывал до сих пор… может быть, даже больше. Но не хочется лишаться постоянной работы… да, не хочется лишаться постоянной работы…

Как далеки были эти расчеты от того, что хотел бы услышать Степан от старого журналиста! Как мелко это было по сравнению с той задачей — основной, решающей, — которая стояла перед пассажиром дилижанса, кувырком летящего под гору! Он уже не следил за словами Нурина, он размечал свой завтрашний рабочий день, который обещал быть очень загруженным, трудным. Вдруг какое-то слово привлекло его внимание:

— О чем ты говоришь?

— Я говорю, что не хочется доставить полное торжество мерзавцу Сальскому, журналисту третьей категории.

— Не понимаю…

— Ах да, ты не знаешь… Но это же известная штука. Старые журналисты, оставшиеся под Советами, делятся на четыре категории. Первая — не сотрудничать в советской печати и ныне, и присно, и во веки веков, аминь! Вторая — заниматься газетной техникой, но ничего не писать. Нечто вроде негласной забастовки. Третья — писать, но не подписываться своей фамилией или псевдонимом прежнего времени. Так и делает Сальский. За все время работы в «Маяке» он не дал ни одной подписанной строчки. Почему? Потому что вопрос кто — кого еще не решен, и он не хочет неприятностей в том случае, если… Ну, ты сам понимаешь.

— Что ты выдумываешь! — воскликнул Степан.

— У тебя такое лицо, будто тебя сейчас стошнит… Ты голубоглазый простак, ты не знаешь, что за птица Сальский, ты не знаешь, какие номера откалывал он в газетах при бароне фон Врангеле, даже в сверхчерносотенном «Царь-колоколе». Но концы ушли в воду. Он и в то время не подписывался: побаивался большевиков. Так вот, целуйтесь с этим деятелем и гоните прочь, травите, как бешеную собаку, Нурина, работавшего по четвертой категории — и писал, и подписывался…

И он отвернулся, слезливо высморкался. Степан проговорил устало, с отвращением:

— Он не подписывается потому, что надеется на возвращение барона фон Врангеля. Ты подписываешься потому, что надеешься на мирное превращение «Маяка» в «Вестник»… Только и разницы… Либо ты станешь журналистом вне ваших категорий, либо…

Из общей комнаты донесся голос Пальмина:

— Киреев, к телефону!

Он сразу догадался, кто звонит. Он взял трубку и услышал голос Нетты, спокойный, подчеркнуто деловой. Лишь в словах «вы» и «приходите» чувствовалась едва заметная усмешливая нерешительность, будто эти слова хотели превратить в мягкое «ты», в зовущее, нетерпеливое «приходи».

— Папа просит вас, Степан Федорович, зайти к нам завтра вечером. Он только что вернулся из Бекильской долины с важными новостями, но очень устал и хочет сегодня отдохнуть. Вы придете?

— Благодарю, буду непременно.

Она не положила трубку; он тоже ждал, чувствуя тепло ее губ. Вдруг послышался шепот, едва выделившийся из шума проводов:

— Я люблю тебя… Я так люблю тебя!.. Ты ничего не слышишь? — И она вздохнула.

Все вокруг него пошатнулось, расплылось…

— Ничего не слышу, — солгал он. — Сегодня телефон работает плохо… Повторите, прошу вас!

— Глухим и глупым две обедни не служат, — шепнула она. — Папа бреется в другой комнате. И он весь вечер будет дома — мой тюремщик… Но я все время, весь день повторяла эти три слова… — И уже громко: — Ждем вас завтра.

Забыв о Нурине, о Сальском и обо всем остальном, Степан направился к выходу.

— Ты уходишь? — спросил Пальмин. — Нурин передал тебе дела? Имей в виду, что завтра я жду от тебя сдачи материала за двоих.

— Хоть за четверых! Не пугай — не маленькие! — ответил Степан.

Одуванчик последовал за ним на улицу.

— Да здравствует король репортеров Степка Киреев! — провозгласил он, к удивлению прохожих. — Может быть, ты все-таки сменишь свою невидимую корону на кепку, которую ты забыл в редакции с королевской небрежностью?

— Спасибо, Коля…

— Нам нужно поговорить, ваше величество. Я хотел сказать, что готов выполнять некоторые твои задания, если тебе будет трудно. Эксплуатируй меня беспощадно… С утра обегу заводы, соберу хронику рабочей жизни, а потом — в полное твое распоряжение. Кстати, мне нужно подработать перед отпуском.

— Еще раз спасибо. Милостиво принимаю тебя в мою свиту.

— Куда ты идешь?

— Сегодня вечером у меня куча дел. Два совещания, беседа… Оставь меня, Коля… Мне нужно побыть одному.

Только теперь Степан по-настоящему почувствовал, как мрачны и бесконечны были часы разлуки. Он отдался ощущению счастья и шел, автоматически отвечая на поклоны знакомых. Он пел внутренне, про себя, — это была песня, родившаяся из трех слов, сказанных шепотом, и охватившая весь мир, все просторы, все прошлое и будущее, главным образом будущее. И он боялся посмотреть на часы, так как до встречи с Аней оставалось не меньше двадцати пяти часов.

13

На другой день вечером у Стрельниковых был лишь один гость, Степан Федорович Киреев — кажется, тот самый, который несколько месяцев назад впервые явился сюда с повинной головой и получил великодушное прощение, — да, тот самый и в то же время совсем другой. Ныне это был не последний работник зубастой газеты, а замеченный в городе фельетонист и серьезный репортер, ценимый в учреждениях округа. Встретив его, Петр Васильевич уже не позволил себе той фамильярности, с которой относился к Степану еще недавно.

— Вы аккуратны, дорогой, — сказал он. — Аккуратность гостя — лучший комплимент хозяину. Очень благодарен! Вы почти забыли дорогу в мой дом. Газета поглотила вас, газета — Ваал ненасытный! Некогда вздохнуть, некогда подумать: о чем бы то ни было, кроме строчек, строчек и еще раз строчек… — В его голосе звучала усмешка, когда он нажимал на исключительную занятость Степана. — Нетта, где же ты? Степан Федорович пришел.

Нетта вышла из внутренних комнат спокойная, в темном платье, убавившем ей рост, протянула Степану руку, не взглянув ему в глаза. Ее рукопожатие было едва заметным.

— Разрешите сначала об интересных пустяках, о скучных делах потом, — сказал Стрельников, усадив Степана. — Только что я прочитал ваш вчерашний фельетон о Шмыреве, который заставил деревенских ходоков пять раз ездить в город по одному делу. Надо сказать, фельетон резкий, в вашей манере. Читал и ужасался. Как вы решились поднять руку на всемогущего бога местной бюрократии?

— Коль скоро на него подняли руку, значит, он вовсе не всемогущий. Шмырев вообразил себя вельможей, и пришлось поставить его на место.

— А я слышал, что его, напротив, снимают с места, — бесхитростно скаламбурил Петр Васильевич. — Но уверены ли вы, что его преемник будет лучше?..

В этот вечер Петр Васильевич был как-то особенно, поспешно словоохотлив. Он заговорил о бюрократах, пересыпая речь шутками, и не забыл упомянуть, что считает шум по поводу бюрократизма очередной кампанией, которая, как и все подобные не в меру шумные кампании, кончаются ничем.

— Вы опровергаете самого себя, — возразил Степан. — Если Шмырева снимают, то кое-какие результаты уже есть. Остается продолжать борьбу со Шмыревыми и убрать бюрократизм. Так и будет сделано. Этот сорняк не имеет корней в нашем государственном строе.

Они заспорили. Степан следил за каждым движением Нетты, готовившей стол к ужину. Она, кажется, не слушала его. Спор не интересовал ее, но она, конечно, думала о Степане. Кончив чистить яблоко для отца, как всегда это делала, она придвинула блюдце с очищенным яблоком к Степану, встретилась с его удивленным взглядом и смутилась.

— С каких пор ты стала кормить Степана Федоровича очищенными яблоками? — спросил Петр Васильевич. Но, когда Степан хотел исправить эту ошибку, Петр Васильевич остановил его: — Попробуйте очищенное яблоко. Это мед, созревший на ветвях яблони… Что же касается бюрократизма, то должен сказать, что это яблочко неизбежное и даже обязательное на каждом древе иерархии. Власть и бюрократизм — мать и сын, причина и следствие. Есть лишь один способ покончить с бюрократизмом — анархия. Да, именно анархия, черное знамя…