— Во всяком случае… — начал Нурин, по заставил себя прикусить язык и, махнув рукой, пробормотал: — Да что там говорить…

— Нет, давайте поговорим, — сказал Дробышев. — Я недавно перелистал комплекты «Вестника» чуть ли не за десять лет. Дрянная, беспринципная газетенка, базарная торговка, крикливая сплетница на шести — восьми громадных полосах. Ваши материалы легко угадываются по лексикону, по короткой фразе, в которой вы допускаете не больше одной занятой. Так вот… В стране творились безобразия, свирепствовала охранка, буйствовали всяческие погромщики, а вы добросовестно живописали свои патриотические чувства по поводу приезда в Черноморск августейших особ царствующего дома, давали напыщенный репортаж об архиерейском богослужении. Вы делали это потому, что были монархистом, членом черносотенного «Союза русского народа»?.. Нет? Вы возмущенно отвергаете мое предположение? В таком случае следует вывод: вы, против своей совести, безропотно, с усердием поставляли в газету то, что требовал ваш хозяин купец Жевержеев, денежный мешок, биржевик и спекулянт.

Одуванчик, сделав ладонь коробочкой, хлопнул ею по столу, словно поймал муху. Действительно, Нурин был пойман; он смотрел на Дробышева открыв рот.

— Ответствуй! — сказал Одуванчик.

— Вы, Владимир Иванович, тоже работали в старой печати… И, вероятно, не очень-то отличались от нас, грешных, — напомнил Нурин с усмешкой.

— Я переменил пятнадцать редакций и нажил волчий билет. Я был беспартийным, но… согласен выдержать очную ставку с каждой строчкой, написанной в те времена… Уж чего-чего, а низости, прихлебательства и подслуживания вы там не найдете, — ответил он спокойно. — Да, я работал в старой печати, но я не прославляю ее, не кричу, что я пользовался свободой печати. Свободой печати я пользуюсь лишь теперь, неограниченной свободой защищать интересы моего свободного государства, помогать его строительству. И я, журналист-коммунист, говорю вам: не позволю тащить в честную газету желтизну, романтизировать всякую пакость, сбивать наших читателей с толку! Не уйметесь — к чертям вас!

— Душно… — Нурин рывком расстегнул воротник толстовки.

— Есть люди, которые падают в обморок, выйдя из вонючей комнаты на свежий воздух. Но привычной грязи в наших газетах вы не найдете никогда!

Оставив на столе лист бумаги, предназначенный для заявления, Нурин вышел, волоча ноги.

— Вернется он, вернется он! — пропел Одуванчик.

— Бросьте балаганить! — прикрикнул на него Дробышев. — Что за привычка паясничать…

Странным получился этот день. Странным и сложным. Как всегда бывало по понедельникам, материал давался труднее, чем обычно, и Степан работал усердно, не позволяя себе поблажки. Наоборот, чувствуя, что его душа занята сейчас вовсе не газетой, он заставлял себя быть особенно внимательным к полученной информации, особенно придирчивым к каждому факту.

— Долго ли ты будешь еще конаться, Киреев? — подстегнул его Пальмин. — Скоро начнется партийное собрание, и Дробышев не успеет просмотреть твою экономическую хронику.

— Все!.. Скажи Владимиру Ивановичу, что он может не сомневаться ни в одной цифре. Вечером я зайду в редакцию и просмотрю хронику в гранках.

— Хорошо, хорошо… Как тебе, в общем, нравится вся эта история?

— В общем?.. В общем погано… Чем все это кончится для Нурина?

— Нурин потеряет гонорар за алмазы… А я огребу выговор в приказе… Но кто же знал, что муха превратится в такого слона! — дернул плечами Пальмин.

Когда Степан вечером наведался в редакцию, участники партийного собрания уже разошлись. В общей комнате стулья и кресла были сдвинуты и повернуты в одну сторону; не совсем еще рассеялся табачный дым, пепельницы были наполнены окурками и клочками бумаги.

— Только что кончилось собрание, — сообщил ему Одуванчик. — По-видимому, было бурно, но я ничего не знаю. Знаю только, что Наумов вызвал к себе Нурина… Он ждал этого, все время болтался в типографии, ждал новостей… У Наумова и Дробышев, и Пальмин. Ой, чувствую, что на короле не останется ни мантии, ни венца!

Дверь редакторского кабинета открылась, появился Пальмин и сразу опустился в свое кресло как пришлось, не повернув его к столу, будто подкосились ноги. Его лицо раскраснелось. Он раздувал усики быстрым коротким дыханием, будто отфыркивался.

— Задержись в редакции, — сказал он Степану. — Тебе нужно встретиться с Алексеем Александровичем…

— Зачем?

— Наумов приказал ему передать тебе дела.

— Свершилось!.. — пробормотал Одуванчик. — Степка, коронуйся!

Нурин, вышедший из кабинета Наумова вслед за Пальминым, молча взял Степана за руку выше локтя и увел в комнату машинистки. Внешне он был спокоен, но обвисшие щеки мелко дрожали.

— Я должен сдать тебе мои дела, — сказал он.

— Ты уходишь из газеты?

— Не я ухожу, а меня ушли… — Сдавив ладонями виски, глядя в окно, Нурин проговорил: — Страшный, черный день! Наши отношения с Наумовым могли кончиться только так… Нет, меня не лишили окончательно газетной работы. Как же, специалистов берегут… Еще берегут… Мне в виде особой милости предоставили возможность выбора. Либо написать заявление об уходе из «Маяка», либо взяться за техническую работу. Стать постоянным выпускающим «Маяка», дать определенное лицо газете.

— Я не думал, что Наумов сделает такие выводы из статьи об алмазах.

— Он и не сделал бы их. Я надеялся, что в крайнем случае лишусь гонорара за статью. Но… Наумов вдруг, сюрпризом, предъявил один документ. Мою расписку в получении франко-дом ящика мыла «Кил» из артели «Возрождение». Взятка, взятка в чистейшем виде!.. Ты бы видел глаза Наумова, когда он смотрел на меня, ты бы видел гадливую улыбку Дробышева… Я отбил атаку, я предъявил квитанцию из бухгалтерии артели. Деньги за мыло внесены полностью. Думаешь, этим все было кончено? Ничего подобного! С меня сняли петлю, но тут же положили на скамью и стали сечь дуэтом. За что? Как посмел я, журналист, слуга общественности, входить в материальные отношения с той организацией, которую обслуживаю, о которой пишу! Как посмел я воспользоваться кредитом! Кредитом называют то, что я в понедельник утром заплатил за мыло, полученное в субботу вечером.

— Конечно, этого нельзя было делать…

— Ни один нормальный человек не усмотрит здесь никакого криминала… слышишь, ни один! Но разве теперь в газетах работают нормальные люди? Все помешались на этике, все кричат, что газета должна делаться чистыми руками. Журналиста скребут со всех сторон. И ты с этим, разумеется, согласен. Ты первый поборник новой журналистской сверхморали, ультраморали. Ты хочешь, чтобы газетчик был чист, как стеклышко, как аптечная вода. Пятна допустимы только на солнце.

— Да, безусловно!

— Ах, бросьте, оставьте!

— Не будем спорить… В этом вопросе мы с тобой сидим на разных концах скамьи, вернее, на различных скамьях.

— И к тому же спиной друг к другу… Следовательно, принимай мои дела по торговым организациям, наробразу, курортному управлению. Открой блокнот, слушай и записывай.

— Не стоит… Лучше входишь в курс дела своим путем.

Он сказал это спокойно, но с тревогой в душе. Теперь к нему перешло все, что нес Нурин до поступления Степана в «Маяк».

— Как ты думаешь, ты справишься?

— Ты ведь справлялся.

— Да-да, конечно… Не прими мои слова в штыки, но если тебе будет трудно, если какая-нибудь дверь не захочет открыться, то я к твоим услугам… Нет, совершенно серьезно и искренне. Я уважаю тебя все больше. Ты один в редакции сегодня не злорадствовал. Ты жесток, но откровенен, честен и, кажется, человечен… Спасибо!

— Все же мне хочется знать: ты возьмешься за работу выпускающего?

— Не знаю… По правде говоря, не хочется превращаться в изгоя… И надо переждать.

— Что — переждать?

— Не что, а кого… Наумова. Наумовская редактура не вечна, как все на свете. Жизнь богата ресурсами.

— Как ты не можешь понять, что дело не в Наумове? Уйдет Наумов, останется Дробышев, который так избил тебя сегодня в споре. И придет другой Наумов. Поверь мне, старое не вернуть. Рано или поздно ты откажешься от своих диких взглядов на газету. Почему бы тебе не постараться сделать это поскорее? Решается вопрос о тебе как о журналисте…